…Как ты скучаешь по мягкости материнских объятий.
…Как закрываешь глаза, чтобы представить запах дождя, медленно плавящихся, волнистых от зноя крыш и бьющего в окна июльского солнца.
…Как морщила нос, жмурясь от света горячей морской воды.
…Как ныли мышцы, когда целый день – в городской сутолоке, среди чужих ошпаренных пляжным днём, натруженных праздностью бронзово-розовых тел, пахнущих йодом мокрых волос и жёлтых нагретых пяток.
Пляж; – здесь весь город похож на пляж.
Август.
Февраль.
Воспоминания.
Каждой весной наступает этот момент, когда запахи родного города у моря начинают тебе сниться: листья спеющего инжира, солёные брызги Чёрного, мамино сотэ из баклажанов, приправленных какими-то немыслимыми острыми, югом пахнущими травами.
Почему когда я здесь, я не испытываю и доли ностальгии по среднеполосным пейзажам вкупе с Волгой-матушкой? Почему весь этот компот из чувств, которыми я захлебываюсь сейчас (покуда уже март, пора бы вообще-то), выливаясь на бумагу, начинает звучать бедно, скучно и наигранно?
Почему, когда говоришь о доме, всегда не хватает слов?
***
Картинки из детства
Номер один. Вот папа, еще молодой и чернокудрый, с виолончелью наперевес поднимается к дому; выбегаю ему навстречу, запрыгиваю на руки, и он тащит нас – меня в одной руке и изящный инструмент в другой – на второй этаж общежития. У папы самые сильные руки, ни у кого в моем мире нет сильнее.
Мне на этой картинке четыре года, я маленькое, пухловатое, неуклюжее и весьма приставучее существо, совсем не умеющее стесняться. Исключение составляет двадцатичетырехлетний папин ученик Дима, который приходит к нам иногда, и они занимаются по часу или по два, репетируют.
Я каждый раз предчувствую время его прихода и выбегаю на улицу встречать.
Дима Большой очень мне нравится, поэтому я с ним совсем не разговариваю. А когда он приносит конфеты или киндеры, которые я обожаю, и протягивает мне с улыбкой очередной цветастый пакетик – отворачиваюсь и прячусь под мамин палантин, до белых пальцев стискивая ее кофту на спине (боюсь, как бы меня от нее не оторвали и не заставили подойти к Большому Диме: «Маша, возьми конфету!» «Маша, ну скажи «спасибо», ты же воспитанная девочка!» – и так далее). Какие духовно безграмотные люди, не могут понять, что у меня сердечные чувства…
Хотя нет, таких выражений я тогда ещё точно не знала. Наверно, поэтому и не могла выразить словесно своё возмущение и просто заливалась краской стыда перед этими слишком большими и сведущими, по сравнению с четырёхлетней мной, людьми.
***
Номер два. Как же долго я боролась с пресловутой, никак не хотящей выговариваться «Р». У всех в детстве был проблемный период, связанный с этой буквой, просто не все его помнят. А я вот помню. И помню день, когда мне, наконец, удалось произнести свое первое «рррррр!» (если быть совсем точной, это был даже не день, а ночь). Мы с родителями возвращались из симфонического. Было совсем темно – ялтинские ночи темнее, чем ночи в России. В природе дело плавно двигалось в направлении осени, и если дни оставались такими же тёплыми, как и раньше, то вечерами уже становилось довольно прохладно, а у меня с собой ни кофточки, ни куртки. В тот вечер мама надела на меня свою широкую черную концертную юбку, натянув мне её по самую шею и закрепив так, чтобы подол не возился по асфальту, и я шла эдаким колокольчиком из сказки про табакерку.
Черносливовая ночь въелась во всё – в деревья, в цветы, в здания, даже в людей, сделав всех похожими на тени, смягчив и затушевав яркость красок. Я следила за подолом, чтобы как-нибудь ненароком не зацепиться и не упасть, и поэтому не видела ничего, кроме асфальта под ногами. Но, несмотря на данное обстоятельство, именно я первой увидела это. Вообще-то, голову я подняла не из праздного желания поглазеть по сторонам – мне лишь очень нужно было убедиться, что луна все еще плывет за нами вслед: я ведь правда считала, что она сопровождает нас домой, и мы без неё окажемся в полной темноте и заблудимся. Но когда я подняла глаза, то вместо луны увидела плывущий низко над городом огромный воздушный шар, весь будто сшитый из жёлто-красных лоскутов. От восторга я закричала «там, на небе! ШАРРРРРР!!»
Вечером звонили от соседей бабушке в Россию, и я кричала в трубку через мамино плечо, через тысячи разделяющих километров: «Бабушка, я рррррры научилась выговарррривать!» Это было настоящее счастье – выговаривать…
На этой картинке мне пять.
***
Номер три, четыре, десять и сколько их там ещё:
[Недосказанное, но не забытое]– Про фыфку …
– Как я искала маму в журнале «Бурда». Новогодние желания.
– «Заберите меня к себе, я родителя потеряла!»
– Как мы выбросили в окно все игрушки.
– Случай с пролитыми щами. Бедная Габи.
– Как Эль Иванна мне в лицо фонтаном плевалась. Нестандартные подходы к воспитанию.
– Димка: «Аааыыы! Сами целууууууетесь, а меня не целууууете!..»
Это было так хорошо, что можно даже и без номеров. Когда-нибудь я и эти истории вспомню.
***
Номер пять. У Димки была тогда своя маленькая негласная обязанность: когда Эль Иванна, или Ляля, как звали её в кругу семьи, мучилась жаждой – что бывало частенько в летние дни – он (естественно, тайком от родителей, запрещавших Ляле пить холодное в такую жару) таскал ей стаканы с запретной, но такой вожделенной ледяной водой. Способ охлаждения был до смешного прост: кончиком ножа мой хитроумный брат соскрябывал в стакан лёд со стенки морозильной камеры старенького «ЗИЛа», а затем заливал этот лёд водой из-под крана (что тоже категорически запрещалось делать). Я каждый раз была свидетельницей такого дерзкого ослушания, но молчала почему-то, внимательнейшим образом наблюдая священный ритуал: вот он прячет стакан подмышку – перебежка до холодильника – скрябает лёд, прячет стакан обратно подмышку – перебежка до крана – наливает воду – перебежка до комнаты Ляли… и вот тут он останавливался. Прямо перед дверью. Чтобы проверить, как там водичка. Проверял он, надо сказать, весьма своеобразным образом: макал в стакан указательный палец и бултыхал им в воде: ага. Вот теперь холодная. Можно нести.
Ляля очень любила Димку за эти стаканы (ну, это я тогда думала, что любила она его именно за стаканы), а вот меня она любила не очень (тогда я полагала, всё потому, что я-то ей стаканов не таскаю). И была такая ситуация чудовищно несправедливой.
И вот в один прекрасный, но невозможно душный летний день бабушке в очередной раз понадобилась её вода, а Димки как назло не оказалось дома. Ляля закатила глаза и начала яростно обмахивать себя цветастым веером, заверяя, что умрёт от жажды вот прямо здесь и сейчас. Но мне каким-то чудом удалось убедить старушку, что я справлюсь с водой ничуть не хуже Димки, и Эль Иванна, дважды скептически фыркнув, плавным таким, величавым жестом выдала своё королевское дозволение: неси, мол, водичку мне, холоп. Не пролей только. А то у вас же, у девок, руки – у всех из того самого места… Но мне было не до бабушкиных сарказмов – вот он, мой звёздный час, сейчас я всем докажу, какими ловкими и изобретательными бывают девчонки!..
Я в точности повторила димкин ритуал с водой: сунула подмышку стакан – перебежка до холодильника – открываю дверцу, нежданно-негаданно обнаруживаю пакет с леденцами. Так вот куда они мои мятные прячут… Сую две штуки в рот. Со скрябанием льда дело как-то затянулось, – видимо, у меня недостаточно хорошо был развит навык экстренного ковыряния морозилки в условиях возможного шпионажа с родительской стороны – прячу стакан обратно подмышку. Неудобно-то как. Да и холодно… – Перебежка до крана – наливаю – перебежка до комнаты Ляли. Готово.
И вот я стою перед лялиной кроватью, гордо сжимая в руке её вожделенный стакан, а Эль Иванна уже нетерпеливо пучит на меня свои такмазисовские глаза, и – о чудо! – на её лице нарисовалось некое подобие довольной улыбки; и вот тут я как раз вспоминаю, что пропустила один очень важный пункт инструкции по доставке воды: я забыла про палец. Уже было протянутый Ляле стакан нагло уплывает прямо из под холмообразного носа, а я поднимаю указательный пальчик и – радостно так пояснив, что чуть не забыла, – сую его в стакан. Побултыхав им там хорошенько и решив, что вода, пожалуй, уже достаточно холодна, вручаю Ляле «проверенный» стакан.
То, что изобразилось у нее на лице, описать почти невозможно, настолько грозен и живописен был этот вид. И без того небывалая пучеглазость превысила все мыслимые пределы, уважаемый бабан трясся крупной дрожью, а бабанов лик покрылся красными крапинками. Справившись, наконец, с припадком невиданной доселе шаровылупиновости, Эль Иванна завопила: «Уйди отсюда с этим своим стаканом! Совать в воду грязные пальцы!..» – и потом ещё длинное клокочущее арпеджио по-гречески. Хорошо, что я так и не выучила греческий…
Номер… Помню, мне четырнадцать лет, я иду из школы. Я уверена, что всё уже знаю об этом мире. У меня размашистая совсем не по-девичьи походка. Какие-то рабочие в грязных, зачем-то одинаковых куртках возятся рядом с тарахтящим грузовиком, тянут шланги от старого, на ладан дышащего двухэтажного дома – там трубу прорвало, подвал затопило; короче, как у нас на Ростовщине всегда и бывает. Они смотрят на меня, как если бы я была небольшим цунами или шла нагишом; я смотрю в воздух перед собой и чеканю зверски широкий шаг. В своём длинном взрослом плаще («ба, купи, ну пожалуйста, ты же хотела, чтобы на вырост!») я уверена, что выгляжу совсем уже девушкой.
Один из них посылает вдогонку:
– Ух ты, какая!
Я, недолго сомневаясь, выпрастываю руку из кармана и, даже не удостаивая староватого парня взглядом, выдаю недвусмысленный жест, демонстрируя детский палец с ободранным чёрным лаком: fffffuck you, guys!
Чтобы знали, как я крута.
***
Время неотвратимо движется в сторону вечера, медленное, тягучее, как загустевающий мёд – если не опрокинуть ложку в рот вовремя, прольётся на стол.
Время безжалостно ударяет стрелками – колющие выпады невидимого противника, что не увернуться: в грудь, сквозь кожу, сквозь мышцы, кости, сквозь сердце.
Мы сидим и молча глядим друг другу в глаза, словно считывая из них секретные коды, словно запечатывая каждую льдисто-голубую тёплую иголочку радужки в девичью память.
Это лето Ялта провожает сентябрьским непривычно далёким в пятнах облаков небом, порывами осторожного ветра, который бесстыже забирается под футболки и разбегается мурашками по коже всякого вышедшего из тамбура подышать вокзальным воздухом. Осень вступает в свои права, внутри и снаружи.
Скоро-скоро август останется позади, запечатлённый только воспоминаниями в тёплых летних фото да кое-как забросанными в чемодан яркими сарафанами и соломой шляпы, впитавшей в себя южное солнце; оно ещё не скоро выветрится из хитросплетений её нитей, хрупких, жизнерадостных и невечных, как само лето. В памяти ещё слишком живы вспышки разноцветных картинок недавнего счастливого прошлого. Такой контраст с блёклостями и потёртостями усталого вагона, мятыми простынями и вечно разбросанными по всему плацкарту тапками. Воспоминания, облечённые янтарной дымкой, как из сна – сон и память, пожалуй, единственные две вещи, способные сохранить в себе реальность более настоящей и сочной, нежели она есть на самом деле.
У нас ещё сорок восемь часов, где руки хранят тепло твоих ладоней и где-то не в голове даже, а чуть ниже, в горле, в связках звенит твой самый родной в мире тембр голоса. Когда нас разъединят, и я не смогу больше слышать его в телефонной трубке, я буду слышать его внутри.
Ещё сорок восемь часов.
Голос дома.
***
В КОНВУЛЬСИЯХ
Пролетела.
Ещё одно лето круто развернулось манекенщицей на шатких каблуках и упорхнуло прочь с безвозвратностью скорого поезда.
Линялый старый тюль за двойным рядом стекол, покосившаяся картонная вывеска «Симферополь-Ижевск»; как всегда.
Скоро тронемся.
Ненавижу.
Больше всего ненавижу эти полтора десятка резиново долгих минут до отбытия; они тянутся мучительней, чем весь последующий путь к серому городу, сопровождаемый монотонной поступью колес, железо о железо, и какой-то отупляющей праздностью ожидания.
Всё возвращается на круги своя, и как же я эти «круги» ненавижу.
Праздник не может длиться вечно. С детства уяснила это жестокое, но справедливое, в общем-то, правило, и с тех пор всё будто бы расставлено по своим местам, привычно и ожидаемо… Боль. Вот к чему невозможно ни привыкнуть, ни подготовиться, как ни крепись заранее. И запахом родного дома не надышишься перед отъездом. И каждый раз, когда твоё лицо отдаляется от меня по мере всё нарастающего темпа движения поезда, я чувствую, как внутри медленно натягивается и рвётся струна – в том самом месте, где уже столько раз замазывала-склеивала, натирала канифолями серых будней; то единственное, к которому стараешься весь год не прикасаться ни мыслью, ни половиной мысли, а оно предательски сожмется и даст о себе знать в самый болезненный, неподходящий момент. И стук колес по рельсам, и нервы скручиваются жгутами, и баюкаешь себя, как можешь – «всё идёт своим чередом, всё равно всё идёт своим чередом…» Неизменно. Когда-нибудь я привыкну. И всё же – каждый раз – до ядовитых слёз, до ломоты в висках и в крепко стиснутых пальцах: главное, чтобы ты не увидела, чтобы не догадалась, каким звериным ором исходит нутро, и извивается пойманная душа, когда от неё отрывают кусок невидимой плоти, самую сердцевинную её часть. Душа души. Снова ампутирована. И снова без наркоза.
…Улыбайся-улыбайся, больше радости во взгляде. И рукой помахать не забудь. Только не начать распускать сопли, пока она ещё видит тебя в замызганное купейное окно.
Вот такой ты меня и запомнишь до следующего года. С приклеенной улыбкой и дергающимся в углу правого глаза крошечным нервом. Его ты, впрочем, и не разглядишь.
Тронулись. Слава Богу, наконец-то. Судорожно выдохнуть. Как будто все эти десять минут – без воздуха, как под водой. И тут сразу некстати море вспоминается, запах накалённой южным солнцем водной глади, горькой соли и водорослей. Господи, целый год ещё… И двое суток – не так уж мало – чтобы зализать раны, привести мысли в порядок и кое-как заштопать душу.
Неровная нить рельсов причудливо вьётся, уводя меня всё дальше, а я все равно чувствую: между мной здесь и тобой там, на опустевшем уже перроне, осталась незримая связь матери с ребёнком, которая никогда не исчезает. Я знаю, что ты всё ещё крестишь далёкий хвост состава, стоя там одна в шумной сутолоке из чужих людей, их орущих детей и тяжелых отпускных чемоданов. Вечером обнаружишь в стакане в ванной мою зубную щётку, а в обувном шкафу – пятнистые летние сандалии, – к чему они мне в этом городе, где в сентябре не бывает солнца…
Это чтобы вернуться. Домой. Так странно: когда я еду сюда, думаю, что еду домой, и когда еду отсюда – тоже думаю, что еду домой. Два места, которые я могу на равных правах назвать своим домом. Два города. Даже два государства. Не каждый может похвастать таким набором. Пусть меня сейчас утешает эта детски наивная мысль.
Просто знаешь, когда что-то где-то оставил, обязательно туда вернешься. Примета такая.
Завтра утром мы проснемся с тобой одновременно, как это часто бывало, когда просыпались дома, рядом, и, улыбнувшись – тоже одновременно – скажем про себя, что всё хорошо. Завтра в это уже легче будет искренне верить. Ну а пока моё заживающее, но ещё не зажившее, бьёт по вискам одной короткой гораликовской фразой, фоном к стуку колёс: «Так быстро. Так. Чудовищно. Быстро».
31 августа 2012.
Моей маме посвящается.