Живописец Модест Люлякин захлебывался рыданиями. Правая рука мастера безвольно свисала с подлокотника плетеного кресла, левой, с зажатым в кулаке холщовым платком, расшитом павлинами, Люлякин тер обезвоженные красные глаза.
— Даже страшно представить, на что эти варвары посмели покуситься! — причитал Модест. — Двадцать лет бессонных ночей, организм отравлен скипидаром… Все замыслы, порывы… Все!!! Какие-то бездушные троглодиты, хамы… Обескровили!! Все унесли!!!
Ночь с пятницы на субботу Люлякин провел на даче в пригородном поселке Гребешки, в свое время захваченном выдающимися умами местной интеллигенции, в основном художниками и писателями. В настоящий момент Гребешки находились в долгосрочной осаде против поползновений выдающихся представителей местного бизнеса умыкнуть права на земли дачного поселка. По разумению бизнесменов, Гребешки «при слизняках-интеллигентах совершенно пришли в упадок, а окажись они в руках людей распорядительных и со средствами, так просто райское место, и лучшего желать не надо». Райское место представляло собой несколько сотен гектаров изумительных угодий с дубками, малинниками и речкой и, между прочим, обветшалыми от времени строениями, в которых марали холсты и бумагу выдающиеся представители местной интеллигенции уже в течение многих лет. Гребешки так реально и во всем великолепии оживали в снах местных бизнесменов, что они, будучи не в силах бороться с искушениями, поначалу предлагали интеллигентам деньги (и весьма приличные), сопровождая посулы ласковыми потрепываниями по плечу и подобострастными: «Андрон Сергеич, Модест Поликарпыч, светила вы наши». Интеллигенты от лестных признаний краснели, дорогие напитки и икру, бизнесменами предлагаемые, вкушали в количествах неограниченных, но от заманчивых предложений с тупым упорством шестидесятилетней девственницы наотрез отказывались. Претерпев неудачи и унижения от пренебрежения и упорства «слизняков», воротилы, тихо матерясь, грозились «хибары слизнячьи пожечь-потоптать», и вот теперь, по подозрению Модеста, перешли к актам неприкрытого хамского террора.
Словом, в ночь с пятницы на субботу, предположительно на рассвете и в отсутствии хозяина, городскую квартиру Люлякина взломали неизвестные и похитили все его картины. Теперь в гостиной живописца пахло сердечными каплями.
— О-о-о… — выл Люлякин. — Я не удивлюсь, если это месть… Да-да, месть этих нуворишей, этих самозванных ротшильдов. Им мало поползновений на Гребешки, они посягнули на святое — мои картины! Они на детей моих посягнули!!!
Два милиционера, один потолще и посолидней, другой стажер без формы с подвижной физиономией, призванные находящимся здесь же другом Люлякина театральным критиком Седовым, безучастно обозревали гвозди, сиротливо торчащие в темных прямоугольниках, теперь не завешанных картинами, что позволяло сделать выводы об изначально ярко-бордовом цвете обоев. Горечь от происходящего усиливало то обстоятельство, что картины были оправлены в рамы, сделанные по специальному заказу лучшим краснодеревщиком местного Дома художника Анисимовичем за весьма солидное вознаграждение. Хотя, что такое какие-то деревяшки в сравнении с душевными муками художника, творящего вечное!
— Модест, — проникновенно гипнотизировал убитого горем товарища критик Седов, — Модест, твои картины найдутся, не правда ли, това… господа? Эти шедевры невозможно утаить. Истинное искусство само себя обнаружит. Причем, неожиданно. Да, да. Ты еще вспомнишь мои слова, Модест.
«Господа», не выказав приличествующего случаю утешительного энтузиазма, очистили место на плюшевой скатерти с русалками, покрывающей круглый обеденный стол. При этом склянка с сердечными каплями и аптечная рюмка с насеченными делениями перекочевали на противоположный от Люлякина край, а статуэтка крылатой женщины без головы с претензией на старинную бронзу заняла место аккурат напротив страдающего живописца. На освобожденную в результате этих манипуляций территорию легла потертая кожаная папка, предсказуемое содержимое которой (бланки протоколов и ручка при обгрызенном наконечнике) самым безумным образом дополняла канареечного цвета расческа с выломанными частью зубьями.
Юный стажер, озорно шмыгая носом, с первобытным любопытством занялся изучением разного достоинства художественных безделушек, населявших полки в старинном буфете. Особый интерес его вызвала пара индийских статуэток игривого свойства. Стажер, покосившись на хозяина и убедившись, что не только Модесту, но и никому другому до него нет дела, осторожно приоткрыл стеклянную дверцу буфета и извлек одну из статуэток. Посопев одобрительно, он вернул фигурку на полку и тут же занялся изучением резного нефритового слона, которых во множестве привозят из стран Индокитая экзальтированные туристы. Слон был замечателен тем, что символизировал нескончаемую продолжительность эволюции: внутри большого ажурного животного при внимательном рассмотрении можно было узреть такое же, но меньших размеров, а извращенно зоркий глаз мог высмотреть и совершенно крохотного малютку, впрочем, исполненного с большим искусством, и особенно хобот был выделан очень тщательно.
— Будем протокол писать, — зевнул толстяк. — Какие картинки у вас, гражданин, увели? Надо опись составить.
— КАРТИНКИ?!!! — бешено вращая глазами, зашипел Люлякин, и по лицу его пробежала судорога одновременно страдальческая и презрительная. — Картинки… Ты слышишь, Седов?! К вашему сведению, милостивые государи, среди этих «картинок», как вы изволили их величать в силу полного отсутствия знакомства с предметом… — тут его рокот смягчился, — что, впрочем, простительно вам по причине вашей занятости на государственной службе… Так вот, среди этих «картинок» — жанровое полотно «Полет Матрены над ячменным полем», натюрморт «Хлебы», эскизы к пьесе драматурга Полевкина «На дальнем току», портрет…
— Описать картинки можете?
Модест ошалело посмотрел на представителей закона и беспомощно повернулся к Седову.
— Это очень известные полотна, — бросился на выручку другу критик. — «Полет Матрены» два года назад выставлялся в рекреации ветеринарного колледжа. Имел большой успех.
— Это понятно. Обрисовать можете?
— Ну… Обнаженная валькирия…
— Ясно, голая гражданка… — бодро застрочил толстый.
Люлякин издал стон.
— … озаренная лунным светом, — осторожно продолжил Седов.
— Так и запишем: «в ночное время суток», — продолжал измываться толстяк.
— … опускается на ячменные поля… — погас критик.
— Хо-ро-шо… «Проникает на территорию сельскохозяйственных угодий»… Мда, граждане художники… Сюжетец… Одна картинка — целых три уголовных статьи.
Шкодливый стажер чуть не уронил извлекаемого из буфетного шкафа фарфорового кота с неестественно синими губами, расплывшимися в похабной ухмылке, когда в квартире Люлякина раздался телефонный звонок. Жертва ограбления потянулся к трубке. Трепетную ладонь исстрадавшегося живописца грубо и уверенно накрыла пятерня представителя закона.
— Звонят… — неуверенно пробормотал Люлякин.
— Вижу, что звонят, не слепой, — согласился толстый. — А о том вы подумали, что, может быть, это грабители наши звонят?
— Почему «наши»? — испугался Модест.
— Ну… Это я так… К слову. А вот нервничать не надо. Нервы, граждане художники, нужно беречь. Что будем говорить?
— А что будем говорить? — заговорщическим шепотом осведомился живописец.
— А говорить мы будем вот что: здравствуйте, мол, уважаемые, согласны на любой денежный выкуп, давайте встретимся, перетолкуем.
— Здравствуйте, уважаемые… согласны на любой выкуп, встретимся, перетолкуем… — как во сне пробормотал Люлякин, заглушаемый настойчивой трелью аппарата.
— Ай, молодца! И спокойненько так, ровненько… Ну, давай.
Седов почему-то зажал рот ладонью и, страшно вытаращив глаза, подмигнул Модесту.
— Алло… — осторожно выдохнул в трубку Люлякин. — Да… Да… Квартира живописца Люлякина. Здравств… уваж… Что?! Как…
Взглянув на помертвевшее лицо друга, критик Седов предположил самое худшее. А именно: первое — картины Модеста, включая «Полет Матрены», «Хлебы», эскизы к так и не осуществленной постановке пьесы драматурга Полевкина спешным порядком вывезены за пределы страны и будут пущены с молотка на ближайшем аукционе в Лондоне; второе — полотна не вывезены в спешном порядке для продажи с лондонского аукциона, но злоумышленники назначили за них сумму выкупа, непосильную для страдающего товарища.
— Модест, — торжественно начал Седов, принимая выскользнувшую почти совсем из рук Люлякина телефонную трубку, — мы соберем деньги, Модест. Я получу гонорар за рецензию на спектакль этой бездарности Лоскутова, кое-что можно одолжить у Листермана, ты закончишь оформление столовой депо, союз поможет…
— Да погодите вы, — нетерпеливо осадил критика толстяк. — Что они сказали?
Люлякин обвел безумным взглядом стены в выцветше-бордовых обоях с сиротливо торчащими гвоздями и прохрипел:
— Они сказали… Бред какой-то…
— Ну?!!! — взревел толстый.
— В подвале картины…
— В каком подвале?!
— В нашем…
В гостиной живописца наступила нехорошая тишина. Фарфоровый кот с синими губами таки выскользнул из рук стажера, ударился о пол и с мерзким звуком разлетелся на черепки.
Полезли осматривать подвал. Толстый, на правах старшего, остался топтать подвальный предбанник, предоставив стажеру, согнувшись пополам, шарить лучом карманного фонарика по углам. Подземелье, собственно, ничем не отличалось от великого множества других помещений подобного рода: сырые стены, местами сохранившие следы былой побелки, шастающие мокрицы, пыльный продавленный диван с обнажившимися пружинами, сломанная лопата, еще лопата, но вовсе без ручки, обезглавленная кукла, чьи-то штаны необъятных размеров с накладными карманами, бухта пожарного шланга. Между отслужившими радиаторами парового отопления и коробками с устрашающим изображением мертвой человеческой головы, покоящейся на берцовых костях, юный стажер обнаружил рулон размеров внушительных.
— Воняет тут, — прилетел из темноты голос стажера, — и стены какой-то пакостью покрыты.
— Нашел? — осведомился толстяк.
— Да, вроде…
Голова стажера вынырнула из подвального мрака.
— Тут еще записка какая-то, — отплевываясь, пробасил стажер…
Сверток, перевязанный сапожным шнуром, перекочевал в квартиру живописца.
— Ну? — выдохнул Седов.
Взору присутствовавших предстала картина, трогательная до слез: полотна Люлякина, включая «Матрену», «Хлебы», театральные эскизы, портрет начальника местного депо Вениамина Илларионовича Пчелкина, наброски пышногрудой девицы в косынке, застигнутой художником за сбором моркови — словом, все похищенное в целости и сохранности (правда, почему-то без рам) теперь располагалось на круглом обеденном столе между склянкой с сердечными каплями и крылатой женщиной.
— А! Что я говорил! — ликовал Седов. — Даже у этих мерзавцев не поднялась рука лишить мастера его шедевров! Одумались!! Сообразили, на что замахнулись!!! Одно не пойму: где рамы? Ну, да шут с ними.
— Тут вот записочка еще, — вернул Седова на землю толстяк.
— Ах, да! — засуетился Седов. — Наверное, извинения, покаяния… Так-с: «Хозяин, извини, промашка получилась. Перепутали адресочек, но за это кому положено ответит. Барахло твое возвращаем нетронутым, а вот с рамами, просим прощения, в точку попали. Рамы — произведение искусства. Даже непонятно: на них у тебя денег хватило, а мазню такую зачем накупил? Ты тому, кто тебе эту мерзость всучил, обязательно рожу набей. А рамы мы забрали, зла не держи».
С Люлякиным приключилась истерика.
— А где тут у вас сортир? — поинтересовался стажер.