«В целом, дети любят родителей меньше, чем родители детей, ибо они идут навстречу самостоятельности и крепнут, оставляют, следовательно, родителей за собою, между тем как родители обладают в них объективной предметностью своей же связи».
Г. Гегель
С чувством стыда я постучал в парадную дверь. Миссис Долли, — а в детстве мы называли её тётушка Долли, — соседка, открыла массивную дубовую дверь и с укоризной посмотрела на меня. Я поздоровался, но она не ответила, а молча протянула средних размеров запечатанный почтовый конверт с единственной надписью «Бобу», написанной почерком отца, и ключи от родительского дома. При этом взгляд её был не то чтобы осуждающий, а недобрый и, даже сказал бы, брезгливый. Передала — и сразу закрыла дверь.
Повертев в руке бежевый конверт, я нервно шмыгнул носом, ухмыльнулся как бы в оправдание сложившейся неловкой обстановке: ведь соседка, которую я знал с раннего детства, не пожелала со мной поздороваться и, молча и с пренебрежением, захлопнула передо мной дверь, не сказав ни слова (хотя мы не виделись, дай бог памяти, лет пятнадцать-двадцать). Такое её поведение особого удивления у меня не вызвало: я понимал, почему она так отнеслась ко мне. Но всё равно осадок оставался неприятный: мы же всегда надеемся, что нас поймут и простят, ну хотя бы не сразу хлопнут дверью перед носом, а поговорят, расспросят.
Спиной чувствуя взгляд миссис Долли, наблюдающей из окна, я понуро побрёл в сторону моего отчего дома, который находился напротив через дорогу.
Мельком взглянув по сторонам, отметил, как же время изменило здесь всё до неузнаваемости: дома, выкрашенные в яркие цвета, осовременились и стали выглядеть праздничными; деревья выросли вдвое, и всё кругом утопало в зелени, полностью изменяя тот пейзаж и ландшафт, который был запечатлён в моей памяти с юности. Дом своего детства я узнал не сразу: отец сделал пристройку справа, со стороны Робертсов (интересно, они ещё живут здесь? не умерли? а может тоже наблюдают за мной из-за занавески?), там, где раньше, помню, был мамин палисадник. Крышу покрывал теперь не грязно-серый шифер, а современная металлочерепица бледно-бордового цвета; стены выкрашены светло-зелёной краской, а раньше были просто побелены. Да, всё вроде так же, но по-другому. И почти ничего не осталось от прошлого, лишь знакомый запах мичиганских хвойных деревьев и застоялой воды в озере Сидар, от которого привычно тянуло водорослями и рыбой, оставался неизменным, и как напоминание о прошлом, во дворе остались висеть качели, привязанные к толстой ветви старого дуба, разросшегося до огромных размеров: крона великана накрывала собой половину крыши, а несколько длинных ветвей протянули свои щупальца к окнам мансарды, постукивая и царапая стёкла при малейшем дуновении ветра (отец, видимо, был уже слаб, чтобы добраться до этих веток и спилить их). Петлёй перекинутая через ветвь шпагатная верёвка давно вросла в породу и впилась в древесину так, что утопала в ней полностью. Я с грустью посмотрел на покачивающиеся качели: родители оставили их, потому что мечтали, что на них будут качаться их внуки.
Постояв в нерешительности на пороге, принюхиваясь к далёким знакомым запахам, я решился всё же войти, хотя желания заходить в пустующий дом, в котором не услышу уже никогда задорный голос отца, перед телевизором болеющего за любимую бейсбольную команду «Детройт Тайгерс», и весёлое подпевание мамы на кухне, откуда доносится аппетитный аромат жарящейся в духовой печи индейки, у меня совсем не было. Волнуясь, повернул ключ в замке и открыл дверь — в нос ударил запах старости, запах моих стариков, моих родителей. Мне раньше не был знаком этот терпкий и тревожный запах, но сейчас он казался мне приятным и родным. Этот затхлый и спёртый воздух вошёл в мои лёгкие и распространился по всем клеткам тела, согревая теплом, и я принял его как должное, необходимое и то единственное и последнее, что осталось от моих предков. Я открыл для себя самый лучший аромат в мире, тот редкий запах, с помощью которого я мог ощущать присутствие мамы и папы в доме.
Пока ехал сюда, в предместье Траверс-Сити, штат Мичиган, приготовил множество вопросов, которые хотел задать миссис Долли и расспросить её обо всём подробно, но…
Тут я вспомнил про конверт, который держал в руке — отец что-то написал мне, и, возможно, ответы найду в письме, когда прочту.
Я вошёл в комнату, в которой они спали. Кровать аккуратно заправлена и накрыта пледом, поверх которого ровными прямоугольниками лежали рядом две подушки в белых наволочках. Напротив, у окна, стоял письменный стол, на нём средних размеров недорогой телевизор марки «Визио», экраном повёрнутый так, чтобы удобно было смотреть, лёжа в кровати. Я сел за стол, вскрыл конверт. В нём, кроме нескольких двойных тетрадных листов, сложенных вдвое, ничего не было (хотя я ожидал чуть больше «сюрпризов» и «подарков», наивный: по-детски, конечно, по-сыновьи). Письмо пахло отцом. Не старостью, а именно отцом.
«Привет, Робби!
Если читаешь, значит, добрался-таки, сорванец эдакий, до своих…
/впервые за сорок с лишним лет я почувствовал, как по щеке поползла, щекоча, слеза, потом другая, третья — по подбородку, шее… четвёртая, пятая — ручьём. Я заплакал как в детстве, навзрыд. Мой батя! Он даже после смерти не обижается на меня! Он так в детстве меня называл: сорванец эдакий. И он простил меня…/
… стариков. Хотя, прости, точнее будет: до того, что от них осталось. Ну да ладно, лучше поздно, чем никогда.
Ты же знаешь, Бобби, не люблю я писаниной заниматься. Просто попрощаться захотел, по-мужски, знаешь. Ничего особенного не скажу, просто вкратце опишу наши последние дни. Поделиться хочется, сынок, просто высказаться. Может, какой прок в этом будет. Кладов мы тебе не оставляем, не нажили, не Рокфеллеры, но может, что ценное для себя найдёшь в моей писанине.
Не думаю, что ты знаешь, но мы подсчитали тут с матерью некоторые цифры, слушай сюда. Значит: ты уехал от нас ровно… (сейчас добавлю вчерашний и сегодняшний дни) ровно 8.178 дней назад. Это 22 года плюс 113 дней. Впечатляет, не правда ли?..
/я с ужасом уставился на цифру „22“ и шёпотом повторил её. Две двойки зловещими символами смотрели на меня, как чёртова дюжина. Двадцать два. Господи! Двадцать два года! Моё сердце замерло от осознания такого долгого периода времени, которое я отсутствовал дома и от такого огромного количества лет, сколько не виделся с родителями. Стыд и страх овладели мной. Внезапно появившееся желание вернуть время обратно — все эти двадцать два года плюс сто тринадцать дней, и как можно скорее, — острым горем разрезали моё сердце пополам. Я тихо простонал, понимая несбыточность своего желания, невозможность сию минуту исправить положение и повернуть жизнь вспять, чтобы вычеркнуть хотя бы половину суммы от этой устрашающей цифры „22“ и приехать к родителям, обрадовать их своим появлением, загладить свою вину…/
… Когда ты уехал, Робби, мы и не думали, что так надолго ты исчезнешь. Но мы радовались твоим успехам, болели за тебя, молились, чтобы у тебя всё складывалось хорошо. Мама всегда тобой гордилась и всем хвастала, какой ты у нас смышлёный. Но в то время мы еженедельно, а то и чаще, хотя бы перезванивались, и благодаря телефону казалось, что ты не далеко, а где-то рядом. С каждым месяцем мы скучали по тебе всё сильнее и сильнее, особенно мама болезненно переносила разлуку с тобой. Я же, Бобби, как мужчина, понимал тебя: молодость, работа, карьера, деньги, город, девочки… Я-то понимал всё, знал: когда сорванец наш насытится, нагуляется, когда повзрослеет и остепенится, тут же приедет к своим старикам. А женщинам разве это понять? Мать, я же видел, уже на втором году твоего отсутствия всё чаще и чаще тайком поглядывала в окно, и если мимо проезжала какая машина, особенно нездешняя, сразу спешила на порог посмотреть, не ты ли приехал. Часто подолгу стояла у окна в раздумьях и, как обычно перед уик-эндом или каким праздником, готовила еды на одну порцию больше, рассчитывая на тебя: вдруг ты нежданно нагрянешь…
/я представил лицо мамы, её глаза, её радостные и счастливые глаза; как она выглядывает из окна, услышав звук мотора приближающейся машины, с надеждой на то, что это приехал я. От обиды, что никогда не смогу порадовать её таким подарком, я сильно ударил кулаком по столу — и взвыл, но не от боли в руке, а от боли в груди…/
… Когда ты сообщил и познакомил нас, пусть и по телефону, с Мелани, мы очень-преочень обрадовались. Думали: наш сын, наш Роберт наконец-то остепенился и бросил якорь. Для нас это означало: ты скоро приедешь. Ведь ты должен же был нам с матерью представить свою будущую жену, а потому обязательно приедешь познакомить нас с ней…
/господи праведный, как давно это было! Как я забыл про это?! Как забыл про неё, про Мелани, господи! Это было, бог знает, в каком году. Мы не больше двух лет сожительствовали и разошлись навсегда. Я даже лица её не помню! Как же быстро мы живём…/
… а может и с её родителями, знаешь, как полагается, как принято: знакомят с родителями невесты. Но ты продолжал уклоняться от ответов и ничего не говорил о дате приезда, ссылаясь на занятость и подготовку к свадьбе, на деньги, которые якобы необходимо накопить для этого случая…
/„якобы“ — эта частица, выражающая сомнение, значением которой отец подчеркнул свою неуверенность в правдивости моих слов, покоробила меня /
… Мы понимали тебя, сынок. Мы всё равно ждали тебя и понимали. Это же не то, что у нас тут, размеренная сельская жизнь. Ты ведь живёшь в большом городе, как-никак, где деньги значат больше, чем… В общем, шли годы, мы тосковали без тебя, продолжая ждать и любить тебя.
Боб, знаешь… сейчас поделюсь с тобой, теперь уж можно…
Прости, сынок, плохо себя чувствую, приму лекарства и сразу вернусь. Я сейчас…
Так, порядок. Знаешь, Роберт, твоя мама как-то в те годы, помню, ходила как не своя несколько дней подряд: задумчивая какая-то, сама на себя не похожая, вижу, думает над чем-то, но молчит, не говорит ничего. Посчитал, что она по тебе тоскует. И вот как-то одним осенним вечером подходит ко мне и-ка-а-ак ошарашит вопросом, что я аж поперхнулся. Не хочешь ли, спрашивает, ребёночка завести? Представляешь, сын? Говорит, что вот, мол, Боб вдалеке, а так, видишь ли, у нас ещё сынок будет или доченька. И заплакала старуха, в платок лицо спрятала. Да я и сам чуть не заревел: жалко стало её. В общем, успокоил я её, посмеялись мы над собой, да так и осталась эта затея неосуществлённой: нам же почти полвека от роду было, уж в какие там дочки-матери было играть! На том и позабыли об этом, и продолжали жить тобой и для тебя…
/как я мог не подумать об этом, — о том, что меня нет целую вечность?! Как же я мог не понимать, не считать это важным и обязательным?../
… Но ты не приезжал. И что было больнее всего, — ты даже не планировал свой приезд. И о Мелани не говорил, и о свадьбе молчал. Мы сначала думали, что вы решили пожить пока так, не расписываясь, как модно сейчас. Но надежда в нас не угасала даже тогда, когда ты стал звонить нам один-два раза в месяц, вместо прежних десяти-пятнадцати. Мы верили, что ты станешь богатым на своей работе в Лос-Анжелесе. Тогда у тебя появилось бы больше свободного времени, чтобы позволить себе отпуск и не думать о деньгах, и ты навестишь нас. А ещё мы очень надеялись, что Мелани беременна (вот же старые дурни!), и постоянно подсчитывали недели её беременности, ожидая предполагаемую дату рождения нашего внука… или внучки; затем, когда дата проходила, а ты всё молчал, добавляли пару месяцев, чтобы воображаемый внучок наш вроде как окреп немного, подрос, и вы всей семьёй приехали бы к нам. Но родись у вас ребёнок, Бобби, мы и сами бы примчались к вам. Только бы родился… И только бы знали, куда ехать-то. Ты же менял квартиры, помнишь, как перчатки, и последние места твоего обитания мы уже и не знали. Да ты и не сообщал больше, ссылаясь на „потом сообщу, когда обоснуюсь“.
А потом ты стал звонить нам только по праздникам или чтобы поздравить с Днём рождения. И всё чаще был краток и несловоохотлив. Мы не успевали даже расспросить тебя о Мелани, о том, что не появился ли у нас внук или внучка. Мы также не знали о твоей работе: где ты и кем стал, чем увлекаешься и что делаешь в свободное время. Как сказал ещё вначале, что работаешь в крупной компании, связанной с недвижимостью, но кем и чем в ней занимаешься, так и не уточнил. Хорошо, что фотографию свою тогда прислал, а то бы мы и представить себе не смогли, какой ты у нас. Конечно же, мы всегда радовались твоим поздравительным открыткам. Даже Джим, почтальон (ты его не знаешь, не застал), знал, с каким нетерпением мы ждём от тебя весточки. Он радовался вместе с нами и заранее сигналил, подъезжая к дому, когда вёз письмо или открытку от тебя. Мама сохранила всю почту, она в шкафу, в нижнем ящике. Они — письма — всегда теплее были, чем эти короткие холодные звонки. Но прогресс постепенно вытесняет почтовую связь — нынче все пользуются мобильными телефонами.
Последний раз ты поздравил нас с Рождеством, плюс-минус…
/я почувствовал, как огнём горят мои щёки… горят от стыда и позора за моё равнодушие и чёрствость, за мой эгоизм и бездушность/
… один день — это 6018 дней, или 16 лет назад. Мы так привыкли получать твои поздравления, что ещё много лет продолжали заглядывать в почтовый ящик перед праздниками, надеясь обнаружить в нём весточку от тебя. Даже после праздников продолжали верить, что получим письмо позже, допуская, что оно могло задержаться в пути.
Джим вскоре перестал подавать нам сигналы в начале улицы, когда развозил почту на велосипеде…
Что ж, оставались хоть „встречи“, так сказать, по телефону. И пусть с каждым годом ты звонил нам всё реже и реже, но, тем не менее, хоть какая-то, но радость от этого общения для нас, несомненно, оставалась.
Годы шли, мы старели. Наши мечты понянчиться с внуками таяли с каждым годом. Мы понимали: ещё немного, и приехать к тебе будем уже не в силах.
Лет семь назад мама впервые серьёзно заболела. Это произошло примерно в то время, когда ты позвонил нам в последний раз — когда, помнишь, рассказал нам про контракт с кубинцами, про тоннельный проект, на котором будешь работать во Флориде. И как только вы закончите строительство, ты пообещал, что приедешь к нам, помнишь? Это и был твой последний звонок — 3033 дня назад, или 8 лет. Примерно тогда мать и начала хворать. Не буду вдаваться в подробности — что беспокоило её, и сам обо всём узнаешь, когда приедешь. Думаю, пусть не на сами похороны, но в ближайшие дни после нашей кончины ты обязательно, сынок, приедешь и всё сам узнаешь от нашей соседки, от миссис Долли. Ты же помнишь её? Миссис Долли. Как она яблочными пирогами вас, сорванцов, баловала: тебя да друга твоего Джерома, помнишь? Он, кстати, Джером, дипломатом стал, работает при посольстве в одной из арабских стран, во как! Каждый год приезжает к своим…
Короче, мама стала часто болеть, и с каждым месяцем ей становилось хуже и хуже…
/я не заметил, как сжал уголок листа, а когда разжал кулак, из ладони на стол выпал скомканный и мокрый от пота обрывок бумаги. Я вспомнил этот звонок и про контракт на строительство тоннеля вспомнил, который выдумал, чтобы оттянуть время приезда, надеясь, что позже, когда дела мои поправятся, я приеду в родной городишко к родителям с достойным видом удачного человека и сына/
… Мы всем рассказывали, что ты занят на важном для страны проекте — на масштабном строительстве тоннеля, который соединит нашу страну и остров Куба. Нам мало кто верил, да это и понятно: ведь сколько лет мы не следили за новостями, об этой стройке так никто и не сказал ни слова. Мы решили, что проект по каким-то причинам закрыли. К тому же, в то время президент, если помнишь, еле страну спас от дефолта — какой уж там тоннель. Ещё и эти русские подогревали нас своей очередной гонкой вооружений — опять вроде как враг появился. Вот мы и решили, что твои планы тоже поменялись в связи с этими событиями.
Но ничего не оставалось: мы продолжали ждать тебя. Тяжело это, знаешь, Бобби, жить в ожидании, в неведении. Но мы ждали. И мама ждала тебя, Робби, ждала всегда и до последнего верила и выглядывала в окно… И продолжала делать запасы продуктов на уик-энд не на двоих, а на троих. Всегда. Пока могла ходить…
Бобби, устаю что-то…сейчас вернусь, я быстро…
Всё, я на месте. Итак, на чём остановился? Ах, да. Год назад мама совсем слегла: могла самостоятельно сидеть, но больше уже не вставала с кровати и не ходила. Мы вместе с Долли, дай, Господи, ей долгих лет жизни, ухаживали за мамой. Я очень переживал за неё и поначалу вроде держался, держался, но нервы всё-таки сдали: посыпались и на меня болячка за болячкой, и сник я совсем.
А где-то месяца два назад подозвала она меня к себе и попросила найти тебя. Как же я найду его, господи ты боже мой, я еле сам на ногах держусь, отвечаю старухе. А она вот что, оказывается, придумала: найми, говорит, детектива, пусть, мол, он найдёт тебя и попросит приехать. Хотелось ей, Роберт, перед смертью увидеть тебя. Да и мне тоже. Ну вот я и занялся этим вопросом. Попросил здешнего адвоката Пита Эйбрамсона помочь нам в поисках тебя. Он и денег-то немного взял за услугу. Так вот, он, в свою очередь, нанял какого-то частного детектива из Детройта, который, видишь ли, так быстро нашёл тебя, что я аж пожалел, что не сделал этого раньше, хотя бы лет пять назад. Оказалось, что обитаешь ты в Сан-Диего. Итак, полдела было сделано, оставалось только сообщить тебе. Но просьбу матери я Эйбрамсону не стал озвучивать, а попросил об одном: просто сообщить тебе о нашей с мамой смерти. И как можно скорее после нашей кончины. И добавил пару сотен сверху, чтобы не забыл это сделать своевременно.
Только неделю назад я решил поделиться с матерью результатами поиска и рассказал, что ты нашёлся и тебе сообщили о её просьбе…
/мне, читая эти строки, расхотелось жить/
… Сейчас я объясню тебе, сынок, почему я не стал тебя раньше времени подрывать с места и сообщать об умирающей матери, сейчас… Руки устали. Пойду приму лекарства и вернусь, допишу…
… Так, порядок. Снова в строю.
Это письмо, скорее всего, передаст тебе Долли. Я заранее её попросил об этом, сказал, что найдёт его на столе в нашей комнате и передаст тебе вместе с ключами от дома, когда ты приедешь.
Роберт… Бобби… Прости, я никогда не думал, что придётся о таком тебе писать. Я потому и не хотел, чтобы ты приезжал сейчас и застал нас такими никчёмными и… старыми. Прости, я сейчас соберусь с мыслями…
… О, стало легче, ещё принял дозу лекарств, будь они прокляты. Всё, теперь я смелее.
Роберт, прости, что описываю всё это, но как есть…
Я вот сижу и пишу всё это в нашей с мамой комнате, в спальне за столом, за тем дубовым старым добрым столом, за которым ты выполнял домашние задания, когда учился в школе, помнишь? Теперь он находится в нашей спальне, на нём телевизор стоит, который мама смотр… прости, я сейчас…
Я пишу здесь это письмо, пишу с перерывами около часа где-то. Позади меня на кровати лежит мама. Твоя мама, Робби. Твоя мама — моя жена. Мы столько лет прожили вместе, что я жизни не представляю без неё. За 44 года мы никогда не разлучались дольше, чем на день. И вот я пишу тебе, а она… а она два часа назад как умерла, сынок. Ничего не сказала, не просила, не плакала, — а тихо умерла. Я предчувствовал, что на днях это случится, и потому не стал никому ни звонить, ни сообщать. Подсчитал, что по времени успею всё сделать: подготовить её, поправить, переодеть и привести в порядок перед встречей с Господом нашим. И успею написать тебе письмо. А затем прилечь рядом с ней.
Долли каждый день приходит к нам около трёх после полудня, помогает покормить маму и приготовить ужин. Поэтому у меня ещё в запасе есть 42 минуты.
Роберт, сынок, всё о’кей… Жаль, конечно, что мы так и не съездили на рыбалку на Верхнее… ну ничего… ой, что-то мне… сейчас, Бобби, схожу в уборную…
… Ха! Последний раз в жизни сходил и отлил! Ну надо же, никогда бы не подумал, что запомню это… Так, чувствую, начали действовать таблетки… Пора прощаться, сынок. Пойду я к маме прилягу… плохо мне… через полчаса долли…
… внуки похожи на нас, бобби??????
… если бы ты был бы рядом я бы не делал бы этого бы…
… помнишь воздушных дракончиков? мама ждёт открытку отошли ей открытку…
… сын… пойду я… плохо мне…
… на озере много рыбы…ты возьми сходи удочки боббб…
… приезжай…сорвнц…эдкий…»
Я долго ещё смотрел сквозь слёзы на текст письма. Просто тупо смотрел на листок, больше ни о чём не в силах думать. Не хотелось даже шевелиться: казалось, я разбужу родителей, и они проснутся — проснутся в своей кровати позади меня. Я вздрогнул, когда из коридора послышался скрип половицы. Мне показалось, что кто-то осторожно ходит по дому. Прошло несколько минут — тишина.
Я оглядел дубовый стол, нагнулся и осмотрел старинный стул, на котором сидел, оглянулся назад, на кровать родителей… и закричал!
Закричал от боли!
Потому что она была пуста.
Небрежно свернув конверт и засунув его за пазуху, я поднялся из-за стола и стал выходить из комнаты, стараясь не смотреть на кровать. Проходя мимо древнего шкафа с потёртым и немного пыльным зеркалом на дверце, я вновь вскрикнул от неожиданности и невольно отпрянул назад, испугавшись своего отражения, в котором вместо себя увидел — старца-уродца; он смотрел на меня бездонными, полными страдания и безумия глазами. Но глазами — моими. Я испугался самого себя! Тот, кто смотрел на меня из зазеркалья, мало чем походил на меня прежнего, — на того меня, каким я был ещё час назад, перед тем как вскрыть и прочитать письмо отца. Тот, кто смотрел на меня в отражении, был совершенством безобразного; и все в мире уродства души человеческой и всех отрицательных его эмоций и характеров, казалось, были заключены по ту сторону зеркала в лице той мерзкой твари, на которую я смотрел. А она — на меня…
Не стал я ни о чём расспрашивать соседку миссис Долли. Наверняка, она не пожелала бы со мной общаться. Как в тумане я вышел из отчего дома и направился к своей машине: хотелось поскорее уехать в ближайшую гостиницу, спрятаться от мира, от глаз, от себя… И только я открыл дверцу своего кроссовера, как позади себя услышал шаги и мужской голос с хрипотцой:
— Роберт Олсопп?
Я обернулся. Незнакомый мужчина средних лет подошёл ко мне вплотную, снял старомодную широкополую шляпу темно-коричневого цвета.
— Вы сын Джона и Люсьен Олсопп, не так ли?
Я кивнул.
— Мои соболезнования вам. Хорошие люди были ваши родители. Прекрасные люди — той ещё, старой американской закваски. — Незнакомец странно всматривался в мои глаза, щурясь от солнца. — Понимаю ваше горе.
— Да, — ответил я, глотая слёзы, пытаясь понять, кто этот человек, знавший моих родителей: молочник, слесарь, разносчик газет?
— Откуда в человеке берётся эта пакость, непонятно. Вот над чем бьются учёные-генетики, над природой происхождения этой заразы, — продолжал мужчина, разглядывая родительский дом.
— Вы про что? — не понял я, удивлённый внезапной сменой темы и выражения лица незнакомца.
— Пока есть такие, как вы, робби-сорванцы, будет жить и этот порок.
— Да вы о чём? — Мне уже не нравился этот странный тип.
— О памяти, — ответил он и вздохнул с сожалением, — о короткой памяти, о забывчивости.
— О какой такой забывчивости? Что вы вообще несёте?
— Вы не понимаете? — Он изучающим взглядом вперился в меня.
— Я не забывал их… — выпалил я, и осёкся, сам себя не понимая, почему я решил, что он имеет в виду меня. — Вы про кого говорите?
— Теперь я говорю про Монику… — незнакомец развернулся и стал уходить.
Я почувствовал укол в сердце. Моника… Моника. Причём тут Моника? Кто он такой?
— Эй, вы кто такой?! — крикнул ему вслед, раздражённый тем, что он так беспардонно уходит, оставляя меня в недоумении и на полуслове.
И причём тут моя дочь Моника? Не тот ли это сыщик из Детройта?
— Да кто вы такой, чёрт вас дери? Вы куда? Стойте!
— Я отправляюсь к Монике, — не оборачиваясь, ответил сумасшедший, в прощальном жесте махнув рукой.
— Постойте! Кто вы?
Человек остановился, постоял, опустив голову. Потом оглянулся через плечо и артистично, размахивая шляпой над головой и ехидно улыбаясь, представился: — Зовите меня Ген Забывчивости. — Он водрузил шляпу обратно на голову и продолжил путь в конец улицы.
— Что…
— Ты чего, Бобби? — голос Ричарда Кеннета, давнего знакомого нашей семьи, вывел меня из оцепенения. — Ты чего? С кем это ты?.. Я сначала подумал, что ты с кем-то по телефону говоришь. Подхожу, вижу…
— Я… я с ним, с… — Я указал в сторону незнакомца, повернулся… но не увидел никого на пустынной улице — сумасшедший как испарился!
— Робби, я понимаю тебя. Тебе надо сейчас побыть одному, успокоиться, — подбодрил меня Ричард, пожимая плечо. — Тебе надо привыкнуть…
— Но там только что был какой-то человек! Странный… в шляпе такой. Он ушёл туда. — Я недоумённо смотрел на безлюдную улицу, не понимая, куда мог деться этот тип. — Вы должны были видеть его!
— Тебе надобно как следует выспаться, парень. Это с каждым бывает.
Я плохо понимал, о чём мне говорил старик, но запомнил слова про то, как отец сильно любил мою маму, как не смог пережить её смерть; как принял много снотворного, лёг рядом с покойной мамой, взял её за руку, уснул… и умер.
Долли пришла спустя полчаса после смерти отца.
Спохватившись, я достал мобильник и как безумный принялся набирать номер дочери. В ответ — короткие гудки. Стал вспоминать, когда мы с ней в последний раз созванивались. Гудки, гудки… Мони, возьми же трубку… гудки, гудки… Забывчивость, ген забывчивости, — вертелось в голове. Моника не отвечала. Я набирал снова и снова, но она отключила телефон: «Абонент временно не доступен или находится вне зоны действия сети. Попробуйте позвонить позднее…» Когда же мы перезванивались: на той неделе, в том месяце, или на Рождество? Или в том году? Или в том веке?!
Как робот, молча, не обращая внимания на утешения Кеннета, я сел в машину, посмотрел через лобовое стекло на улицу, на городок своего детства — и всё вдруг поплыло перед глазами. Я почувствовал пустоту: и в душе, и снаружи. Ощутил себя неким нулём — никчёмным, жалким и пустым местом в этом мире.
И меня обуял страх — я испугался. Испугался одиночества.
Я не хотел быть забытым…
Собственными детьми.
Смутно помню, как автоматически продолжал набирать номер дочери, и как связь вдруг появилась; как в полуобморочном состоянии успел расслышать щелчок — произошло соединение; как хотел было от радости выкрикнуть её имя, но вместо этого мой онемевший рот, будто набитый едой, произвёл некий утробный звук в виде мычания; и как я почувствовал разливающееся в паху тепло.
Довольно знакомый спокойный мужской голос с хрипотцой на другом конце провода стал монотонно повторять:
— Вы забыты собственными детьми… вы забыты собственными детьми… вы забыты…
Июнь, 2016.