Николай Полотнянко. Шесть лет мне…

 

Над заводским поселком сгустился синий сумрак, под жесткими подошвами похрустывали успевшие схватиться ледком лужицы, и низко над землей сияли крупные звезды.

Я зашел в барак, отпер обитую только дверь комнаты, где жил один после смерти матери, включил свет, разделся и лег на кровать. Увеличенный каким-то расхожим фотографом её портрет смотрел на меня со стены. Она умерла четыре месяца назад в начале зимы, и до сих пор я не мог привыкнуть к своему сиротству. Но человек никогда один не остается, и если у него нет настоящего и будущего, то всегда до последней минуты с ним его прошлое, и от него никуда ему не уйти.

 

И временами оно выплывает из памяти, волнуя сердце, и мне кажется, что я не из прошлого вышел, а из какого-то морока, похожего на весенний туман-снегоед, густой и молозивый, дожевывающий остатки сугробов по укромным местам, где еще прячется зима. И позади меня туман и впереди туман. И жизнь – это всего лишь короткая перебежка по солнечной поляне из одной непроходимой чащи в другую. И все-то есть на этой поляне: и свет, и тьма, и цветы, и задубелый репейник, и тропок на ней видимо-невидимо, а все же ты торопишься по своей единственной, и на другую ни за что не перепрыгнешь.

И сейчас вот опять отчетливо вспыхнуло – лысые каменистые сопки, обдутые жесткими ветрами, поросшие мелкой полынью и махалками ковыля. Внизу в распадке между возвышенностями – шахта. Черный конус террикона. Кривые улочки, ползущие вверх по склонам, насыпные и саманные домишки, бараки.

Свой барак, первый в жизни, потом были и другие, я хорошо помню. Комната узкая, как траншея, грязное от угольной пыли окно, одна на двоих с матерью койка, печка. Все это потом повторялось не раз, только в других местах.

В бараке жил народ сборный. Вербованные, которых привезли в Сибирь из России, в лаптях, с быстрым цокающим говором, местные из разоренных деревень, демобилизованные фронтовики, всякая другая приблатненная публика. На отшибе от поселка ощетинилась колючей проволокой лагерная зона, где сидели пленные немцы.

Я довольно равнодушен к деньгам, наверное, потому, что моим первым воспоминанием были деньги, мешки денег, завалы пахнувших типографской краской пачек денег в банковских упаковках. Мама работала кассиром и в дни выдачи зарплаты задерживалась допоздна, пока не выдаст всю наличность. Я был с ней частенько, засыпал где-нибудь в углу кассы на мешках с деньгами.

 

По тем временам кассир был заметной фигурой. Маме выдали белый полушубок, валенки, она ездила в банк с двумя автоматчиками, в кошевке, а в оглоблях приплясывал призовой жеребец, шахтная знаменитость, упругий, как пружина, Зайчик.

Однажды конюх и шофер единственной на шахте полуторки поспорили, кто вперед добежит до станции, что была в десятки километрах, конь или грузовик. Так вот, Зайчик, шутя, обошел старую, разбитую на военных дорогах полуторку. После этого о жеребце стали ходить легенды, и можно себе представить мою радость, когда я впервые увидел маму в кошёвке между двух розовощеких парней с автоматами, а главное Зайчика, который, чуть отвернув набок голову и приплясывая, шел мимо поселковых развалюх.

– Одевайся, Вася! – сказала мама. – Поедем со мной в город, надо сапоги тебе к весне купить.

Я обрадовался до немоты. Не дале как вчера, я просился у нее прокатиться, а тут счастье такое свалилось нежданно-негаданно. Я быстро оделся и выбежал на улицу.

Конюх Артем сидел на облучке в шубе-борчатке и курил козью ножку. Солдаты, закинув за спины автоматы, разговаривали, загородив тропинку, с вербованными девчатами.

Я подошел к Зайчику и почувствовал, как от того остро пахнет потом и свежим сеном. Жеребец нервно переминался с ноги на ногу, косил злым лиловым глазом, из ноздрей струились белесые завитки пара.

Сбруя на Зайчике была добротной работы, надраенные медные кругляшки сияли от утреннего зимнего солнца, и, казалось, жеребец был не в сбруе, а в панцире. От нервных движений Зайчика кожаные ремни скрипели, а под дугой, расписанной синими птицами, позванивал колокольчик-шаркунец.

Народу на улице было мало, и я жалел, что меня, гордо восседавшего на облучке рядом с Артемом, почти никто не видит. Зайчик осторожно шел под гору, всхрапывая и оседая на круп. Остро светило солнце и пахло угольным дымом из протопленных утром печей.

Поселок был невелик. За вентиляторной подстанцией, которая гудела всей утробой, засасывая в шахту свежий воздух, мы свернули в чахлый березнячок.

– А что, Васёк, не боишься, как ведметь вдруг выскочит из-под пня? – толкнул меня в бок Артем и ощерился черным цинготным ртом.

– У нас же ружья, – ответил я и покосился через плечо назад.

Мама сидела посреди солдат, закрыв ноги тяжелой цвета бычьей крови попоной.

Она слышала, что сказал Артем, начала рассказывать.

 

Перед войной, летом тридцать девятого, поехала, как сейчас, за деньгами для леспромхоза. Еду по стлани, бревнышки подо мной постукивают. Задремала чуток, жарко было. Вдруг чую – встала моя Карюха. Гляжу, сбоку медведь к нам топает. Карюха повела ушами, как дернет. Я кувырком на дорогу, а лошадь и деньги, тысяч тридцать было, убежали от меня. Протерла глаза, а он метрах в тридцати от меня сидит на пеньке как человек. Я от него, он за мной. Я остановлюсь. Он остановится. Так и играли, может полдня. Потом он поднялся и пошел в лес. А через минут десять машина подошла наша, леспромхозовская. А Карюха отбежала с километр и на полянке пасется, и деньги целехоньки…

– Это он тебя, Евдокия, в жены хотел взять! – заржал Артем. – Медведи, они сластники, мед, малина, ну и это самое…

Низкий березнячок был мне знаком. Прошлым летом меня сюда заманили подростки и отняли новую тюбетейку. И хитро так заманили. Я скучал о бабушке, мне сказали, что она живет за лесом. Так и попался. До сих пор было жалко тюбетейки. Так первый раз в жизни меня обманули.

Город оказался тесным скопищем грязных домов, над которыми кружились, словно копоть, стаи крикливых ворон.

Сначала пошли насыпухи, кривобокие с рваными толевыми крышами, бараки, окруженные колючкой и вышками и без этого окружения, дырявые, с надолбами желтого льда сортиры, чахлые деревья на обочинах, потом впереди замигал светофор, стало гуще машин и людей. Зайчик нервно всхрапывал и скользил подковами по льду. Артем, сдерживая жеребца, покрепче накрутил вожжи на руки.

За светофором улица расширилась, из-за угла, позванивая, вынырнул трамвай. Вагоны были битком набиты людьми, они висели в дверях и даже сзади последнего вагона.

– Самый центр! – Артем махнул кнутовищем в сторону громадного белого здания, перед которым стоял высоченный чугунный человек в шинели до пят. Я посмотрел и увидел на торце белого дома портрет этого же человека, только нарисован он был не в шинели, а в кителе. Голова его занимала верхние два этажа, потом шло туловище, штаны с кроваво красными лампасами и блестящие сапоги. Лицо у человека было спокойное и доброе. С отеческим вниманием он смотрел на центральную площадь, внимая каждому взгляду.

У здания Госбанка было тесно от множества саней и автомашин. Кассиры со всей округи съехались за деньгами для шахтеров, рабочих и охранников. Автоматчики сразу углядели среди других солдат своих земляков. Артем разговорился с конюхом из соседней шахты, а мама, заняла очередь в кассу и повела меня на вещевой рынок.

 

… Безногий инвалид на деревянной коляске пел возле входа, подыгрывая на балалайке:

– … В ноги бросилась старуха,

Я ее прикладом в ухо.

Старика прикончил сапогом,

Да! Да!..

Несмотря на мороз, калека был в одном пиджаке, из-под которого выглядывала тельняшка и синие наколки. Рядом с ним лежала шапка, в которой поблескивала мелочь. Ему подавали, но мало и редко.

Вокруг торговали и покупали. Перед моими глазами мелькали пальто, шапки, шарфы, рукавицы, телогрейки, отрезы материала, кружева, ковры, различные вышивки. В углу барахолки мычала и блеяла выставленная на продажу скотина. Возле пивнушки толкались и матерились пьяные мужики, и к ним неторопливо двигался милиционер.

– Атас! Красноперый!

Мужики враз угомонились. Милиционер внимательно осмотрел очередь и выдернул из нее тощего мужика с зеленым лицом. Шапка свалилась с головы мужика и упала в снег. Пробегавший мимо пацан с размаха пнул ее в толпу. Мужик кинулся за ней, милиционер следом, а вокруг, радуясь бесплатной потехе, хохотал народ.

Обувной ряд был жидковат, всего два десятка продавцов. Торговали валенками, чиненными ботинками, латанными сапогами. Мама приценилась к одним сапогам, но продавец заломил несусветную цену. Поторговалась и отступилась. Ладно, сказала она мне, закажу тебе резиновые на шахте. Я обрадовался. Мне нравились сапоги-самоклейки, которые были в моде у шахтеров. Их делали из резиновых автокамер.

В продуктовом ряду она купила миску горячей картошки и соленый огурец. Поели с куском своего черного хлеба, притулясь к ларьку, и запили обед общественным кипяточком из бака.

У покосившихся ворот безногий инвалид продолжал петь, потряхивая белой от инея головой.

У банка народу и саней стало поменьше. Артем лежал в кошовке на соломе, укрывшись попоной, и дремал. Солдаты курили и хмуро смотрели по сторонам. Старший из них глухо сказал:

– Надо до темноты вернуться на шахту. У нас инструкция…

– Сейчас, сейчас! – заторопилась мама. – Очередь, наверно, подошла.

Она ушла в банк. Через полчаса позвала солдат, и они вынесли из банка деньги. Три мешка, да еще продуктовую сумку.

Артем протер покрасневшие от дремоты глаза, попрыгал, постукивая себя в обхват руками, чтобы согреться, и сел на облучок.

Из города выехали, когда уже свет начал меркнуть. Солнце проваливалось в огромную багряно-синюю тучу, затянувшую горизонт, снег и иней на деревьях стали голубыми. Отфыркиваясь, Зайчик ходко нес кошевку по жесткой дороге, полозья посвистывали, морозный воздух щипал ноздри, и я с интересом посматривал по сторонам, пытаясь угадать, кто оставил следы на обочинах дороги.

 

– Иди сюда, – сказала мама, – а то замерзнешь…

Я перелез через облучок, закутался в попону с головой и лег на солому между жестких с острыми углами мешков с деньгами.

Суматошный день утомил меня. Мягкая езда убаюкивала, события дня проходили как в кино, ярко и живо, это была сладкая дорожная дремота, которую познает только усталый, измотанный человек.

Мне грезился милиционер на толкучке в жесткой оттопыренной по сторонам шинели, человек с зеленым лицом и остриженной наголо головой. Человек без шапки бежал от милиционера, но тот, бухая тяжелыми валенками с галошами, не отставал от беглеца и красной от мороза пятерней срывал с кобуры клапан. Черный пистолет взлетел в руке над толпой.

– Трах! – с хрустом сломался выстрел.

Кошовка ударилась во что-то мягкое, ее развернуло в сторону, и я полетел головой в сугроб.

 

Пуля попала Зайчику в голову, он сделал несколько судорожных прыжков и рухнул поперек дороги, перевернув сани.

Несколько минут над полем стояла тишина. Потом, громко вскрикнув, заматерился Артем:

– Ах, мать вашу! Ногу, кажись, сломал. Все живы, что ль?

Солдаты вжались в сугроб, выставив впереди себя автоматы.

– Лежать! – крикнул Артем, увидев, что мама хочет подняться. – Ты ползком к нему, Дуся, ползком…

Зарываясь в снег, она поползла ко мне. На ее движения из леска ударил выстрел. Пуля вспушила над головой сугроб и с визгом ударилась в дерево.

– Кто это? – спросила мама.

– Кто! Кто! – прошипел Артем. – Дезертиры!.. Лежите тут, не высовывайтесь. Как-никак два автоматных ствола. А ну-ка, хлопцы, вжарьте по кустам у сломанного дерева…

Автоматы ударили раскатисто и гулко. В кустах от посыпавшегося с ветвей снега заклубилась белая пыль. В ответ никто не стрелял. Выждав минут десять, солдаты для верности еще раз обстреляли кусты и осторожно вышли на дорогу. Хромая, к ним подошел Артем, осмотрелся по сторонам и махнул рукой:

– Выходи!

Поддерживая друг друга, мы с матерью выбрели на дорогу. Она кинулась к саням. Слава богу, деньги были на месте.

Артем, сняв шапку, стоял над мертвым Зайчиком. Жеребец лежал на боку, в его неподвижных глазах безжизненно отражался свет луны, и начавшая погуливать поземка шевелила хвост и гриву.

– Все, отъездился! – вздохнул Артем, надел шапку и, достав из кармана нож, начал снимать с жеребца сбрую.

– До утра от него одни кости останутся, – сказал автоматчик, бросая в сани хомут. – Я на втором посту стоял, рядом с поселком, так отбою не было от одичавших собак.

– Эти твари пострашнее волков будут, – подтвердил другой солдат. – Огня не боятся, оружие чувствуют и прячутся.

– Во всем война виновата, – сказал Артем, связывая оглобли вожжой. – И люди одичали, и звери. Войны как три года нет, а дезертиры все по лесам шастают. Неделю назад магазин на станции обворовали. Да и то, куда им теперь податься? У них жизнь, как чемодан, куда не кинься, везде крышка. Ну, запрягайтесь, что ли…

 

Кошовку с деньгами и сбруей волокли до шахтного поселка на себе. Я шел, уцепившись одной рукой за маму, а другой за сани. Усталость и пережитый страх лишили меня способности воспринимать окружающее. Пришел я в себя только на окраине поселка.

Возле конторы было много людей. Шахтеры ждали получку и не расходились. Деньги перенесли из саней в кассу, и мать начала выдавать зарплату, а я уснул на шубе в углу, рядом с батареей отопления.

Поговорили о нападении на кассира в поселке, да и забыли. Новое горе заслонило старое. Рухнули в шахте два горизонта. Целый месяц трупы из шахты доставали. На розвальнях, завернутых в мешковину, мертвых везли в поселок.

Я бегал смотреть к шахте, но близко к огромному сараю, где громыхала клеть главного ствола, не пускали. Вокруг стояло оцепление. Солдаты отталкивали зареванных баб, огромные овчарки рычали на толпу и рвались с поводков.

Оцепление размыкалось, когда нужно было кого-нибудь опознать или забрать домой мертвого «вольняшку», а зэков сразу везли на кладбище, где их кое-как закапывали мерзлой землей.

 

Пришла весна, тусклая в этих краях, сиротская, и на поселок с кладбища потянуло сладковатым запахом. Вода размыла зимние могилы и обнажила человеческие останки. Кто постарше и посмелее, ходили на них смотреть, но я не отходил от барака, слышал только, как с террикона, грохоча, проковылял мимо барака трактор с широким лобовым ножом, сгреб трупы в овраг и заровнял их тяжелой мокрой глиной.

С весенним теплом население барка ожило, люди стали чаще выходить на улицу, рассаживались на завалинках и скамейках. Бабы искались: вычёсывали друг у друга вшей, мужики играли в домино, а я в сапогах-самойкейках бродил по лужам, в которых плавало расплавленное солнце.

Весна и лето прошли безмятежно, и ни один из этих дней не оставил в памяти язвящей занозы. Но, как говорится, у Бога всего много.

 

… Еще не пали зазимки, как однажды мать, придя среди дня с работы, начала собирать вещи.

Я смотрел, как она заталкивает в мешок простыни, наволочки, полотенца, платья и ничего не понимал. Завязав мешок, мать села и заплакала, прижав меня к себе.

– Я должна ехать, – сказала она. – Ты поживешь пока у дяди Артема. Потом я приеду. Вот устроюсь на новом месте и приеду за тобой.

Расставание с матерью меня не огорчило, я даже обрадовался, что буду жить у Артема и ходить с ним на конюшню.

Вечером, когда стемнело, мы подошли к низкому покосившемуся домику на краю поселка. Мать постучала в окно. Артем вышел в накинутом на плечи полушубке, взял мои вещи и спросил мать:

– Зайдешь?

– Некогда. С углевозом до города доберусь, а то опоздаю.

– Ну, давай! Ты не забывай нас, пиши.

Мать поцеловала меня и быстро пошла к шахте, где отфыркиваясь, пятился к составу, груженному углем, паровоз.

Мы с Артемом постояли, пока паровоз не свистнул и не потянул вагоны.

– Ну, вот, – сказал Артем. – Проводили мать, пойдем теперь в избу.

Вера, жена конюха, приняла меня с жалостливой теплотой.

Накормила и уложила спать на печи за ситцевой занавеской. Я долго не мог заснуть, прислушивался к завыванию ветра в печной трубе. Мне было жёстко и неуютно. Чужой дом, чужие, хотя и знакомые люди. Я не мог понять, почему попал сюда, почему уехала мать, почему не сказала, когда вернется.

На следующий день после обеда Артем взял меня с собой на конюшню. По узкому, петляющему как горный ручей проулку мы спустились к шахте. У столовой Артем остановился, купил себе кружку пива, а мне стакан морса.

Напротив, в конторе суетились люди. Через окна было видно, как в кабинет начальника шахты сносили кипы какие-то бумаг, и затянутый в ремни военный курил на крыльце длинную папиросу.

К нему-то Артем меня и подвел.

– Вот сын кассиршин, – сказал он.

Военный щелчком пульнул папиросу на середину дороги и сбежал по ступеням, скрипя кожей ремней и сапогами.

– Как тебя зовут? – спросил он, садясь передо мной на корточки.

– Вася…

Я с любопытством смотрел на военного, мне нравилась его суконная гимнастерка, а особенно револьвер в кожаной кобуре.

– Ничего он не знает, товарищ лейтенант, – сказал Артем, заворачивая козью ножку. – Она привела его ко мне, а куда девалась, зачем…

Конюх выразительно пожал плечами.

– Помалкивай! – сердито сказал военный. – Иди за угол и подожди.

Лейтенант сел на ступеньки и посадил меня на колени.

– Где ты сейчас живешь?

– У дяди Артема.

– Не обижает он тебя? А то мы его накажем!

– Не, он добрый. У него Зайчик был, тот, которого дезертиры застрелили. А сейчас мы на конюшню идем…

– Слушай, Вася, мать когда уехала?

– Вчера вечером. Мы с дядей Артемом стояли, пока углевоз не ушел. На нем и уехала…

– А куда поехала, не говорила?

– Не… Сказала, что приедет скоро и все.

– Ну, ладно, – сказал лейтенант. – Иди, гуляй. А ты, конюх, ко мне!

О чем говорили Артем и военный, я не слышал, только видел, как конюх пожимал плечами, чесал затылок, бил себя в грудь, потом повернулся и пошел. Лицо его было мрачным.

– Пойдем! – сказал он. – Может, отвяжутся…

– А что ему было нужно? – спросил я, забегая вперед.

– Да так, ерунда, – сказал Артем и погладил меня по вихрастой голове.

 

В конюшне было сумрачно и тепло. Пахло свежим сеном, солнечные нити, пробиваясь сквозь нечастые оконца, трепетали на деревянных перегородках денников.

– Пойдем в конюховку, – сказал Артем, – сейчас нет лошадей, все на работе.

В конюховке топилась печка, на крюках висела сбруя, пахло кожей и дегтем. На столе лежали остро наточенные ножи, шила различных размеров, толстые нитки и узко нарезанные ремешки.

– Вот тут и будем работать, – сказал Артем, снимая хомут с гвоздя. – Сбруя, Василий, на лошади должна быть как парадный костюм жениха. Ты что будешь делать?

– Я кнут хочу сделать.

– Так за чем же дело встало? – улыбнулся Артем. – Все перед тобой. Бери и делай.

Я выбрал в углу ровную палочку для кнутовища, взял со стола ремешок и сел на скамейку.

– Дядь Артем, – спросил я, – правда, что в шахте лошади работают?

– Почти не осталось, – ответил конюх, – только на четвертом участке. На электротягу шахту переводят.

– А эти лошади, где спят?..

– Там и спят под землей. Они, брат, со временем, как поработают на добыче, умнее человека становятся. Конец смены – шабаш, хоть убей, не заставишь работать. Будущие обвалы чуют заранее, ржут, копытами бьют.

– И всю жизнь под землей?..

– Под землей. Слепнут без света.

И Артем запел приятным баском:

– А молодого коногона

Везут с разбитой головой…

 

… Уже зимой приехала моя родная тетя Варя и забрала меня к себе. О матери она ничего не говорила, как я ее ни расспрашивал.

– Молчи! Потом узнаешь, – лепетала она и прижимала мое наслёзенное лицо к жесткой вязаной кофте.

Мать вернулась в пятьдесят шестом году из лагеря с туберкулезом и справкой, что она ни в чем не виновата. Оставшуюся жизнь она не жила, а тлела. Болезнь загоняли внутрь, но она была неистребима. Мать не высказывала ни осуждения, ни обиды за свою искалеченную жизнь, только иногда во сне вдруг начинала рыдать, и я соскакивал с кровати и будил ее. Она вставала и начинала молиться. Под ее шепот я засыпал.

Оставьте комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Прокрутить вверх