«Симбирские сказания» — это сокращенная антология романов, исторических рассказов и стихов из истории Синбирского края, созданных Николаем Полотнянко и предназначенная для читателей самых разных возрастов, от школьников до пенсионеров, интересующихся историей своего Отечества.
Сказ о Надеином Усолье
В один из декабрьских дней 1645 года по снежной, уже наезженной обозами дороге ехал из родного Ярославля в Москву важный человек, купец гостиной сотни Надея Андреевич Светешников. Ехал небольшим обозом с доверенным приказчиком Осипом и четырьмя вооружёнными молодцами на нескольких санях с товарами, купленными у голландцев на Архангельском торге.
Дорога по первопутку была покойной и мягкой. Снег еще не сбился в ледяные горбы и глыбы, а пушился за санями, покрытыми медвежьей шкурой, а сверху — сукном с нашивками из бархата. Со спинки саней свешивался край дорогого ковра. Одет Надея был в шубу на чёрно-бурых лисицах, покрытую тёмно-бордовым сукном, обут в сапоги на меху, за пазухой у него грелась серебряная фляжка с иноземной водкой. Ярко сияло зимнее солнце, снег скрипел под полозьями саней, погода веселила, но на душе у гостя было сумрачно и тревожно.
Большие дела произошли в этом году в Москве: почил в бозе царь Михаил, и Надея, узнав про это, сразу понял, что кончилось и его время. С царём Михаилом и его ближайшим окружением Надею связывали денежные и торговые дела, а за четверть века они так запутались, переплелись, что сейчас судьба Светешникова оказалась в руках и в прихоти нового царя Алексея, вернее, его наставника и учителя боярина Бориса Ивановича Морозова. Вот и пришлось ехать в Москву, к новой власти, начинать путь наверх опять почти с самого низа, а Надея был горд, и общение с патриархом Филаретом и его сыном царем Михаилом только больше его укрепило в своей гордыне.
По тогдашним понятиям о возрасте Светешников был стариком. Да и действительно, сколько лет ему могло быть в 1645 году, если его подпись есть среди других подписей видных ярославцев под посланием князя Дмитрия Пожарского, которое рассылалось по русским городам с призывом к борьбе с поляками? Больше тридцати трех лет прошло с той поры, много чего кануло в прорву лет, но многое и легло зарубками на сердце.
Русь была истерзана лихолетьем: в Смоленске сидели поляки, в Новгороде и Пскове — шведы. Казалось, рухнули все державные крепи, казалось, что отечество распалось, но единство страны восстановили православная вера и отвага немногочисленной рати из посадских людей. Мысль о Земском соборе, чтобы выбрать царя, была спасительной. Грызлись на соборе между собой остатки старого, недобитого Иваном Грозным боярства. Посадские люди, дворянство, казаки метались от одного стана к другому. Наконец, выбрали Михаила из рода Романовых, свойственников Иоанна IV.
Расчистили Кремль, закопали убитых, заглянули в казну, а она оказалась пустой. На том же соборе порешили взять с каждого двора пятую деньгу, а пока её соберут, обратились за займом к Строгановым, к монастырям. Всего с 1614 по 1619 годы взяли, кроме обычных налогов, шесть раз пятинные деньги. В те времена именитые гости: Шорин, Никитников, Патокин, Филатов, братья Гурьевы, Шустовы, Кошкины были нужнейшими для государства людьми и беспрепятственно допускались к царю по своим торговым делам. Но, пожалуй, более других был вхож в царский дворец Надея Светешников, особенно по возвращению из польского плена отца царя Михаила — патриарха Филарета. Смышлёный, пробивной гость Надея понравился патриарху, и тот назначил его торговым агентом великих государей. Светешников занимался скупкой соболей в местах их промыслов в Мангазее, Эвенкии, Якутске. Туземные охотники не знали им цены, и Надеины приказчики выменивали «мягкое золото» на товары. За топор давали связку соболей, чтобы она только пролезла в отверстие для топорища. Ходатайства влиятельного гостя разрешалось в приказах с исключительной быстротой. Воеводам указывалось: «Надеиных прикащиков и людей не ведати, ни в чём и не судите и к себе не призывати».
Сани мягко несли Надею по накатанной дороге. Думы, одна тревожней другой, накатывали на душу, тяготили её предчувствием беды, неотвратимой и скорой. Знал именитый гость характер истинного сейчас хозяина земли русской — Бориса Ивановича Морозова, который воссел сейчас на приказе Большой казны и других немаловажных приказах вместе со своими присными: Плещеевым, Траханиотовым, Чистым. У Морозова сейчас волчий аппетит на чужое добро. В приказе Большой казны, Дворцовом ведомстве пыль столбом, дьяки поднимают все документы за предыдущее правление, недоимщиков ищут, чтобы учинить розыск и спрос.
Надея знает, что неладные у него отношения с казной. Где-то до поры пы-лятся записи, что были взяты именитым гостем у казны соболя на продажу, а деньги не возвращены, сгорели соболя во время пожара. Кинулся тогда Надея к патриарху Филарету, тот приказал списать долг. Но списан ли он?.. Вот о чём сейчас думалось купцу.
Последние два года плохо шли дела у Светешникова. Учуг с икрой воровские казаки разграбили близ Астрахани. Тобольский приказчик Михаил Леонов скоропостижно помер, и пропало кабал и записей на 700 рублей. Стар стал Надея Андреевич, потерял прежнюю хватку, молодые стали обходить его, а в торговом деле пощады не жди. Да и сам он разве не был таким молодым хватом?
В 1631 году, когда Надея Светешников находился в фаворе у царя Михаила и патриарха Филарета, ему было пожаловано в полную собственность Усолье под условием ежегодной уплаты в казну оброка в размере «26 рублей, 31 алтын и одна деньга». Причина столь щедрого подарка — заинтересованность правительства в добыче соли, которая всегда была на Руси товаром первой необходимости. В ней нуждались все — и богачи, и простолюдины.
Надея имел опыт в организации соляных промыслов. В Костромском уезде у него было несколько соляных варниц. Но они чем-то не устраивали промышленника, скорее всего слабой отдачей соли из рассола, поэтому все оборудование, а также большие запасы дров, цренное железо на плотах были переправлены по Волге в Жигули.
Когда Надея Светешников с караваном припасов и работными людьми прибыл на Самарскую Луку, то смог, наконец, объехать приобретённые владения. А они были чрезвычайно обширны и охватывали всю западную половину Самарской Луки. Тянулись они с «луговой стороны Волги» до Ягодного ярка (затем село Ягодное), через Волгу на горную сторону к устью реки Тукшумка, впадающей в Усу, до «переволоки». Далее границы Надеиной земли шли вверх по Волге по нагорной стороне на речку Брусяну, от Брусяны на речку Аскул, впадающую в Волгу ниже Усы, пересекали опять Волгу, захватывали богатую рыбными ловлями «Кунью волошку», против устья Усы, где впоследствии возник Ставрополь (Тольятти).
Перед отъездом в Москву Надея подсчитал, что имеет, и понял, что, если на Москве ему вчинят иск, рассчитываться будет нечем. В наличии имелось три тысячи рублей, а также поместья, подворья, лавки, полные товаров, Волжское Усолье. Всё это стоило десятки тысяч рублей, но обратить недвижимость в наличные было трудно: узнав о затруднительном положении купца, ему бы стали предлагать за те поместья цену, в десятки раз меньшую, чем они стоят на самом деле. На доброту и займ рассчитывать не приходилось. Падение Надеи грело сердца его завистников. Да и многим Светешников сам насолил, ибо гордец он был жестоковыйный. Такой уж уродился, что никому спуску не давал по долгам. Не одного заемщика на правёж выставил, а сейчас, похоже, самого ждёт что-то страшное и неотвратимое.
Но человеку свойственно надеяться на лучшее, и порой Светешников хоро-хорился сам перед собой, что не посмеют его, именитого гостя, выставить на правёж, дадут отсрочку или изымут недвижимость, но какой будет расклад в Москве, какая пружинка щёлкнет в похожем на золотую шкатулку Кремле, купец не ведал, поэтому весь изболелся душой с тех пор как известили, что ждут его власти в приказе Большой казны. Месяц тянул Надея, не ехал, отписываясь хворями и плохой дорогой, но после вторичного напоминания засобирался в путь.
Но странно как-то собирался: составил духовную грамоту, завещание, где всё поделил между сыном и дочерью. Сходил на исповедь, выйдя из церкви, встретил богатого купца, сотоварища по гостиной сотне, Шорина. Кивнул ему, прошёл несколько шагов, остановился и окликнул:
— Василий Григорьевич! Задержись! Дело у меня до тебя.
Шорин, моложавый для своих лет, одетый, как и Надея, в шубу на чёрнобурках, остановился. Светешников подошёл к нему, пристально посмотрел в льдистые глазки Шорина и, потупясь, сказал:
— На Москву я еду завтра, Василий… Не знаю, свидимся ли. Прости меня за всё дурное, что я тебе сделал.
— Бог с тобой, Надея Андреевич! — воскликнул Шорин. — Я завсегда к тебе с полным уважением. А если что и было, так разве я не понимаю, в нашем деле без твёрдости нельзя.
— Плохи мои дела, Василий! Чую, до Рождества не доживу: нутро болит, грудь как обручами сдавлена. Просьба к тебе одна: будь моему сыну Семену советчиком на первых порах. Обереги от соблазнов, лихих людей.
Шорин истово перекрестился.
— Всё сделаю, Надея Андреевич! Но, может, пронесёт беду?
— Не пронесёт, — тихо сказал Светешников и пошёл к своему дому.
Перед отъездом он долго разговаривал с сыном. Достал записи, указал приходы, расходы, верных людей. Открылся и в том, что может быть с ним на Москве. Сёмен заплакал, обвил отца руками.
— Тятя, тятя! Неужели выхода нет?
— Нет, сынок! Ты всю торговлю сверни, оставь только суконную лавку возле Кремля и московское подворье. Возьми в руки моё Усолье на Волге. А лучше поезжай туда жить, от злорадных взглядов в сторону. Будь крепким хозяином. Долг казне вернёшь с прибылей от соли. Я мыслю так, что скоро поднимут пошлину на соль.
Провёл сына по церкви, показал тайники, отдал ему все деньги, с собой взял всего двести рублей. Поднялся к себе и долго молился. Утром он уже был на Московской дороге.
В Москву Надея въехал до наступления ночной стражи, когда улицы города замыкались на рогатки, и всех праздношатающихся караульные хватали и волокли к допросу: кто таков? куда шёл в поздний час? При Тишайшем государе улицы Москвы были опасны. Прохожих грабили лихие люди, а ещё чаще дворня какого-нибудь боярина, который держал на подворье сотню, а то и больше остолопов, отвыкших, а то и не знавших никогда деревенской работы. Днём дворня отсыпалась по сеновалам, повалушам, сараям, каретникам, запечьям, а ночью шла на разбойный промысел. Громили лавки, а то и дома достаточных горожан.
Надеин обоз подъехал к подворью, что находилось за белыми стенами Китай-города. Ездовой соскочил с лошади и постучал рукояткой плети в ворота. Во дворе залаял громадный пёс, дверь жилья отворилась, и на пороге появился старший приказчик суконной лавки Фёдор Кошелев, ровесник хозяина, седой, но ещё крепкий старик.
— Свои! — крикнул ездовой. — Хозяин приехал!
Кошелев скинул крючки и отодвинул запоры, унял собаку и, светя фонарем, повёл приезжих к дому.
— Распрягай коней! — распорядился Надея. — На ночь у возов сторожу поставить!
— Сделаем, всё сделаем! — засуетился Кошелев. — Проходи, Надея Андреевич, в свои покои. Ждал я тебя, хозяин, печи протоплены, всё убрано.
Надея что-то буркнул в ответ, прошёл коридором на господскую половину, сбросил с плеч шубу, приложил озябшие руки к печи, выложенной керамическими изразцами с затейливыми рисунками. Затем прошёл в передний угол покоя, отдёрнул в сторону занавеску, открыл образа. Перекрестился три раза, сел на лавку, застеленную шкурой белого медведя, и задумался. Его занимал один вопрос: решена ли его судьба царём Алексеем или правду говорят, что всё решает Морозов?.. Если это так, то надеяться на снисхождение ему нечего. Впрочем, про себя Надея уже всё решил. Правёж на Руси — не позор, обычное житейское дело, а умирать надо, хватит, пожил на белом свете. Думал об этом отрешённо, как не о себе самом, а о чужом человеке. Перебирал в памяти, всё ли сделано. Вроде, всё.
В горницу вошёл приказчик с подносом, поставил на стол хлеб, мясо, капусту, огурцы, штоф с рейнским вином.
— Не уходи, Фёдор, — промолвил Надея. — Разговор есть. Садись за стол.
Кошелев присел на край лавки, выжидательно посмотрел на хозяина и поразился изменениям в лице Светешникова. Перед приказчиком сидел не тот величавый и грозный для подвластных ему людей именитый гость, а старик, уязвлённый неизлечимым недугом.
— Что смотришь, не узнать Надею? Да, брат, пожил своё Надея, пора честь знать. В груди тяжело… Ну, что говорят обо мне на Москве?
— Да откуда мне знать! Я с темна до темна в лавке, некогда мне слушать досужий трёп. А на подворье приходили два дня назад пристава. Велели передать, чтобы, как приедёшь, не медля, явился в Земский приказ по иску.
— Ну, вот и конец всему! — горько вздохнул Надея. — Я думал государю челом ударить, объяснить, как случился долг, который ещё патриарх Филарет списал. Да, видно, боярин Морозов уже всё обтяпал. Окрепло царство после разорения Смуты, не нужны стали ему именитые гости, сейчас нами помыкают…
— Неужто тебя, именитого гостя, на правёж поставят! — поразился Кошелев. — Век такого не бывало.
— Сошлось, видимо, всё в одно, — молвил Надея. — Мой спорный долг казне, а, главное, очень хочется Морозову показать всем именитым гостям свою силу. Царь ещё подросток, малосмышлён. А я действительно болен, долго не протяну. Ты лавку мою суконную береги. Я всё Сёмену оставлю. Служи ему, как мне служил. Вот, держи на прощание.
Надея снял со среднего пальца дорогой рубиновый перстень и протянул Фёдору.
— Бери, Фёдор, за службу твою. Служи моему сыну. Оберегай от дурных людей. И чтоб дружбы с царём да боярами не водил, как я, дурак…
При царе Алексее Михайловиче сыск беглых людишек был добро поставлен. На то существовал Сыскной приказ. Костяк сыска — ярыжки, десятские по улицам ведали все. Поэтому десятский уличного порядка, где находилось Надеино подворье, сразу узнал о приезде искомого Надеи Светешникова, и едва с улицы сняли сторожевые рогатки, потопал в Земский приказ, где, жарко дыша от задыха, шепнул дежурному приставу, что Надея прибыл.
Десятский растаял в предутренней морозной дымке, а пристав прошёл в караулку, где взял за шиворот и встряхнул своего помощника, растолкал трёх стрельцов, велел им идти оружно и без шума.
Надее всю ночь не спалось, болела голова, немела левая рука, бок. Иногда он впадал в забытье, ему мерещилось то одно, то другое, всё больше какие-то кривляющиеся уродцы, а под утро привиделся монах, старый, в рваной одежонке с батогом, который грозил ему:
— Не будет тебе спасения, Надея! Сколько народу из-за тебя сгинуло в Сибири, бегая за соболями! Ты мошну набивал, а о Боге не думал. Храм построил, да разве это храм! По сводам тайники с казной, под полом немецкие товары. Гореть тебе, Надея, в аду веки вечные!
Надея открыл глаза, сплюнул, перекрестился и подумал: «Если бы не было самоубийство страшным грехом, пальнул бы в себя из пищали. Да и семье позор…»
Со двора послышался хриплый лай пса, лязг железа. В горницу, пятясь задом, влетел Фёдор, за ним, топая сапогами, ввалились приставы. Надея поднялся и сел на лавку. Вот оно, как приходит беда!
Старший из приставов гаркнул на стрельцов:
— Взять его!
— Дайте одеться человеку! — всхлипнул Фёдор. — Не в исподнем же по улице повезёте. Это же именитый гость, а не холоп.
— Ладно. Одевайся, именитый гость! Да пожалуй нас чем-нибудь за беспокойство.
— Фёдор! Дай им вина, романеи…
Пока служивые пили вино, Надея обволокся в шубу, отдал Фёдору кошелёк с деньгами.
— Ну, я готов, господа приказные.
— Сейчас пойдем.
И пошли, повели именитого гостя, не связав ему рук, по улицам просыпающейся Москвы. Подвели к подвалу приказа, отперли дверь и толкнули Надею в вонь и духоту. Надея с последней ступеньки упал на колени и начал шарить в темноте руками. Схватил кого-то за бороду. Мужик заворчал:
— Не балуй! Ложись рядом и спи, если сможешь.
Светешников запахнул плотнее шубу и вытянулся рядом с мужиком.
— Ты, видать, барин, — сказал мужик. — Скусно от тебя пахнет.
Надея вдохнул воздух тюрьмы и поперхнулся, это была адская смесь гнили и человеческих испражнений.
— Ничего, — сказал мужик. — Скоро и ты завоняешь.
Долго Светешников потел под шубой, пока не стала всё чаще распахиваться входная дверь и подсобники приставов, так называемые, недельщики, выкликали тюремных сидельцев, кого к судье, кого и к исполнению наказания. Наконец, выкликнули и Светешникова. В подвале зашумели: многим имя было знакомое.
— Ты гляди, какого купчину заарканили!
На крикуна сразу обрушилась с угрозами вся тюрьма. Чужой беде здесь не радовались.
Надея тяжело поднялся, кое-как отряхнул солому с шубы и, качаясь, поднялся по ступенькам. Недельщик подхватил его под руку и повёл по коридору в большую комнату, где разом трудились трое судей. В окне сияло зимнее солнце и отражалось на голом черепе приказного судьи. Перед ним на столе лежала бумага, которую он внимательно читал.
— Что решил, Надея Андреевич? — просил судья. — За тобой недоимка числится по приказу Большой казны. Для тебя заплатить такие деньги — плёвое дело.
— Сколько насчитано?
— Это мы скажем. Так… Брал оный Надея из казны для продажи на Архангельском торге соболей, а также соболиные пупки… всего на 6570 рублей!
— Покойный великий государь патриарх Филарет ещё двадцать лет назад списал мне этот долг.
— А ты внимай, что боярин Морозов, хозяин Большой казны пишет: «… долг этот по нерадению бывших управителей приказа Большой казны князя Черкасского и боярина Шереметьева не востребован». Словом, плати, или пожалуй на правёж! И стоять тебе на правеже за каждые сто рублей месяц, а всего выходит стоять пять с половиной лет. Плати, ведь забьют тебя, старика!
Надея вскинул голову, тяжко глянул на судью и твёрдо промолвил:
— Ежели государи своего слова не держат, то я сдюжу. Ставь на правёж!
«Вот и конец, — подумал Надея. — Дай Бог, чтобы сегодня всё кончилось!»
Светешниковым завладел недельщик, повлёк его к кузнецу, который наложил на руки и ноги Надеи оковы. Затем его вывели на улицу, на ослепительно яркий молодой снег и поставили рядом с другими кандальниками. В ноги к Надеи бросился со слезами Фёдор.
— Ведь ты сам решил умереть, Надея! Не делай этого! Заплати окаянникам!
Недельщик ударом ноги отбросил приказчика в сугроб и потянулся губами к уху Надеи:
— Железо за голенища будешь ставить? Цена полрубля.
Надея отрицательно мотнул головой, недельщик злобно ощетинился, взмахнул батогом и изо всех сил ударил Светешникова по икрам. Боль опалила огнём, и он крепко сжал зубы, сдерживая рвущийся из глотки вопль.
Недельщик обошёл всех выставленных на правёж полтора десятка должников и вновь возник перед Светешниковым.
— Держись, ужо! — прошипел он сквозь зубы. — Скряга!
На это раз Надея не почувствовал боли. Он умер за мгновенье до удара и упал навзничь в сугроб у крыльца приказа. Подбежал пристав, наклонился над упавшим, затем снял шапку и перекрестился.
— Всё! Душа не выдержала…
Колодников загнали в подвал, к крыльцу подлетел на вороной кобыле извозчик:
— За рупь доставлю в лучшем виде!
Из приказа вышел лысый судья. Посмотрел, перекрестился. К нему кинулся недельщик:
— Шуба моя?
— Ты что, кат, сволочь? Изыди с глаз моих!
Фёдор с извозчиком погрузили Надею на сани и доставили на подворье. Запрягли двух лошадей, уложили Надею на полость, закрыли с головой и повезли на родину, в Ярославль.
Надея Светешников закончил свой земной путь, но память о нём живёт, в первую очередь, благодаря одному совершённому им делу: он основал Усолье, первое поселение русских людей на Волге в Симбирском крае. По складу своего характера Надея был рисковым человеком, его всегда привлекали новизна и масштабность предприятия и, конечно, прибыль. В XVII веке на Руси было немало людей предприимчивых, таких как Ерофей Хабаров и ему подобных. Их вела на «приискание новых земель» не пустая жажда приключений, а практическая выгода торговцев. Кто знает, отдавали ли они себе отчёт, что совершают великие географические открытия, что приращивают к России одним махом миллионы квадратных километров богатейшей земли, возможно, они и сознавали это, но, в первую очередь, их привлекали «мягкая рухлядь» и рыбий зуб.
Соляные промыслы Надеи Светешникова на Волге были предприятием, не сравнимым по своему размаху с сибирскими, но оно открывало счёт русским поселениям на Среднем и Нижнем Поволжье, куда русские в XVII веке пришли навсегда. Русские органично вошли в разноплеменное население Поволжья не как победители, унижающие и оскорбляющие инородцев, а как равная, прочим, зачастую, даже более угнетаемая, чем другие, часть населения. Мордва, чуваши были, в основном, в Симбирском крае государственными или дворцовыми, а русские принадлежали помещикам, которые выжимали из своих крестьян всё, что можно. Поэтому заселение русскими пустых земель не было колонизацией западного образца. Для добычи соли Надея перевозил крестьян из России, платил даже беглым за работу значительные деньги. Испанцы и американцы решили бы проблему рабочей силы по-другому: наловили бы мордвы, чувашей, татар, надели на них кандалы и заставили под бичом надсмотрщика добывать соль в Жигулях. В России подобное было немыслимо из-за православного менталитета и веры всех сословий в то, что все люди равны перед Богом.
В 1631 году, когда Надея Светешников находился в фаворе у царя Михаила и патриарха Филарета, ему было пожаловано в полную собственность Усолье под условием ежегодной уплаты в казны оброка в размере «1126 рублей. 31 алт. 1 деньга». Причина столь щедрого подарка — заинтересованность правительства в добыче соли, которая всегда была на Руси товаром первой необходимости. В ней нуждались все — и богачи, и простолюдины. Много соли уходило на засолку рыбы, которая была повседневной пищей всего населения страны как и различные солёные овощи, особенно, в осенний, зимний и весенний периоды. Пошлина на соль составляла важную статью денежных поступлений в государственную казну. Словом, соль была на Руси стратегическим товаром, и когда в середине 1640-х годов была поднята пошлина на соль и, соответственно, выросли цены, это стало одной из главных причин бунта 1648 года в Москве.
До основания Усолья Надея, видимо, по торговым надобностям прошёл Волгу на струге до Астрахани, оглядел пустые пространства Дикого поля, где кочевали степняки. Жигули, Самарская Лука не могли не остановить на себе взора Светешникова своими красотами и природными богатствами. Наверняка, он сначала самостоятельно исследовал соляные источники, убедился в перспективности их разработки и лишь потом решил просить пожалования поволжской земли.
В 30-х годах XVII века русская колонизация далеко ещё не овладела всем течением Волги. Ниже Тетюшей, русские жили, в основном, только вокруг укрепленных пунктов, а до Самарской Луки не существовало ни одной русской сторожи. Синбирск был основан в 1648 году. Всё пространство от Тетюшей до Самары было пустынно и открыто для ногайцев и других кочевников, а также для воровских казаков, подстерегавших на «перевалке» торговые суда. В 1630-годах в степях Нижней Волги появились новые опасные кочевники — калмыки — торгоуты, покорившие кочевавших там ногаев и нападавшие на русские и башкирские поселения. Поэтому со стороны Надеи Светешникова было большим риском организовывать промышленное предприятие, поселять рабочих в столь опасно открытом для нападений месте.
Надея имел опыт в организации соляных промыслов. В Костромском уезде у него было несколько соляных варниц. Но они чем-то не устраивали промышленника, скорее всего слабой отдачей соли из рассола, поэтому всё оборудование, а также большие запасы дров, около 1,5 тыс. куб. сажен, ценное железо на плотах было переправлено по Волге в Жигули.
Когда Надея Светешников с караваном припасов и работными людьми прибыл на Самарскую Луку, то смог, наконец, объехать приобретённые владения. А они были чрезвычайно обширны и охватывали всю западную половину Самарской Луки. Тянулись они с «луговой стороны Волги» до Ягодного ярка (затем село Ягодное) через Волгу на горную сторону к устью реки Тукшума, впадающей в Усу до «переволоки». Далее границы Надеиной земли шли вверх по Волге по нагорной стороне на речку Брусяну, от Брусяны на речку Аскул, впадающую в Волгу ниже Усы, пересекали опять Волгу, захватывали богатую рыбными ловлями «Кунью волошку», против устья Усы, где впоследствии возник Ставрополь (Тольятти).
На полученной Надеей земле имелись «чёрный лес», «бор», «сенные покосы», «рыбные ловли», но главное богатство вотчины составляли «соляные горы» — многочисленные соляные источники в районе речки Усолки, позволяющие развить здесь значительные соляные промыслы. Успеху предприятия способствовало наличие в округе значительного количества дровяного леса к «варницам» для выпаривания рассола.
Мы не знаем, сколько варниц было на промыслах при жизни Надеи. Есть сведения, что в 1646 году, когда промыслы вновь получил в своё владение его сын Семён, при поручительстве гостя В. Г. Шорина и рассрочке выплаты отцовского долга на три года, варниц было восемь: шесть на Усолке, а две — в степи. Каждая из варниц имела своё название или прозвище: «Гостеня», «Новик», «Приезжая», «Волга», «Орёл», «Хорошава», «Любим». Кстати, попытка расширить район солеварения в степь была неудачна из-за нападений кочевников.
Как же производилась добыча соли, и какие «специалисты» существовали? По всей видимости, на промысле была одна рассолоподъёмная труба, которая обслуживала варницы — специальные помещения, в которых на больших сковородах (цренах) вываривался поступивший из трубы рассол. На каждой варнице варкой соли заведовал специальный мастер с помощью подварка. Рабочие — водоливы заливали рассол в црены, истопники занимались нагреванием раствора, разводя и поддерживая под цренами огонь. С испарением воды осаждалась соль, которая выгребалась на наклонный помост для стекания рассола обратно в црен. Обтекшая соль сушилась теплом, выходящим из-под цренов. Солоносы перетаскивали готовую соль и набивали ею рогожные кули. Сами црены быстро покрывались накипью, их приходилось часто чистить и ремонтировать. В Усолье была кузница: молоты большие и малые, наковальни, клещи, другой инструмент, а также значительные запасы железных плиц для ремонта и изготовления цренов.
Первые рабочие, которых Светешников привёз из Комстромского уезда, были вольнонаёмными и поступали на урочные сроки, с ними заключалась «ряда», как они уговаривались, «гостя Светешникова с прикащики». На варницы было нанято 13 человек: четыре человека вываривали соль и получали сдельно 20 копеек за 100 пудов соли, из них двое ещё чинили црены и получали на год 30 рублей, очень большую сумму. Это была, так сказать, рабочая аристократия; остальные: сливальщики, истопники за право жительства в слободе получали по 3–4 рубля. Все работники пользовались хозяйскими харчами: «ели и пили его, Надеино».
Этих людей для нормальной работы промыслов было недостаточно, но само появление Усолья посреди степи, на Волге, далеко от властей, привлекало к нему людей, и очень скоро возникла «бобылья слободка», где со временем стало числиться 30 беспашенных бобылей, то есть неимущих крестьян. За право жительства в слободке, за ссуду, предоставление избы и инвентаря, они обязывались работать в промысловом хозяйстве. Удивляет щедрость Надеи: он ссуживал бобылям по 15 рублей, давал деньги на приобретение коров, сельхозинвентаря.
В первые же годы численность населения Усолья составила 60–70 человек. Продовольствие для этой рабочей команды приходилось доставлять издалека, поэтому Надее пришлось заняться выращиванием хлеба, овощей, животноводством. Для этого разного рода «гулящих людей» Светешников сажал на землю. Скоро в Усолье появилось три десятка крестьян, которые занимались исключительно сельским хозяйством. Это был решающий шаг к появлению в Усолье оседлого населения, которое неуклонно росло. На промыслах в достатке появились: рожь, пшеница, овёс, греча, полба. Для переработки зерна на речке Усолке была поставлена небольшая мельница. На скотном дворе хозяина Усолья появилась скотина: быки, коровы, подтёлки, бараны, овцы и другая живность. Кроме того, на конюшне содержалось 25 лошадей. Живя на Волге, усольцы имели в достатке рыбу. Лес снабжал их ягодами и грибами.
На то, чтобы создать устойчиво работающее производство и соответствующую инфраструктуру, укорениться на новой земле, требовались значительные финансовые издержки, привлечение людей и, конечно, время. При Семёне Светешникове, где-то в 1646 году, эти задачи были решены. Центром обширной вотчины, организованной на границе Дикого поля, стала хозяйская усадьба. За прочной бревенчатой оградой возвышался господский дом — горница на подклетях с сенями. Вокруг господского дома были расположены, по обычаю того времени, службы: баня, изба хлебная, поварня, два амбара, ледник, две избы, в которых помещались работные люди. За оградой находилась также церковь во имя «Нерукотворного образа Богородицы Казанской и Климента папы римского». Рядом с церковью стояла колокольница о четырёх сосновых столбах с шестью небольшими колоколами. По сути дела, усадьба Светешникова напоминала собой острог, какие строились на засечной черте. И тому были серьёзные причины.
Деятельность промыслов находилась по постоянной угрозой нападения со стороны кочевавших по степи ногайских татар и появившихся в поволжских степях калмыков — торгоутов и дербетов. В 1639 году они едва не захватили Самару, находившуюся рядом с Надеиным Усольем. В 1644–1646 годах дважды на Усолье нападали ногайские татары и, как сообщают отписки в Москву, «конский табун отогнали и на полях и на хлебе жён и детей их в полон поймали». По этим причинам Семён Светешников решил ещё сильнее укрепить усадьбу и превратить её в небольшую крепость. Для этих целей господский дом и поселок за оградой был окружён земляным валом и рвом. Вал был огорожен частоколом. Вокруг усадьбы сделан палисад (стены крепостного типа), построена башня с бойницами в конце бобыльской слободки. Таким образом, Надеин острожек представлял собой довольно внушительную крепость, своеобразный феодальный замок с системой предстенных укреплений.
Семёну Светешникову пришлось за свой счёт содержать «боевых людей» числом 33 человека. Все они были вооружены огнестрельным оружием. Была и артиллерия: шестнадцать пушек разных размеров — пищали медные, железные полковые длинные, железные дробовые с соответствующим припасом ядер, дроба и пороха. «Боевые люди» в бой вступали под знамёнами, были обучены строю, и командовал ими десятник Артемий Курьдюк. В состав «войска» входили кабальные дворовые люди, 13 человек. Остальные были, по большей части, «гулящие люди». Все они получали за свою службу хорошую плату. Пищальники, например, получали по 15 рублей в год и кормились за счёт хозяина.
Думается, жители Усолья не отличались законопослушанием и совершали противоправные действия. Наведение порядка среди работных и «боевых людей» зависело от хозяев вотчины Светешниковых, ибо им принадлежало право суда в пределах своих владений. Провинившихся заковывали в кандалы, били батогами, держали взаперти. Вотчиник мог любым образом наказать преступника, кроме лишения его жизни.
Укрепление Усолья, видимо, стало известно кочевникам, и нападать на него они не рисковали, с другой стороны — присутствие русских вооружённых людей способствовало появлению вблизи от Усолья русских сёл. Но Усолье привлекало к себе и коренных жителей Поволжья, в первую очередь, чуваш. Первый крещёный чуваш появился в этих местах в середине 1640 годов. Причиной того, что чуваши и мордва бежали на частновладельческие земли, было желание избавиться от ясака. При этом крещение являлось одним из самых радикальных средств, так как «новокрещен» обычно исключался из состава ясачных.
Для того чтобы укорениться на новом месте, Светешниковым и их людям понадобилось 10–15 лет. По сравнению с пустыней, которую представлял тогда Казанский уезд (по данным переписи, проведённой после Смуты, во всём уезде за боярами, детьми боярскими, помещиками и монастырями числилось всего 5 сёл, два сельца, 68 деревень, четыре починка и 14 пустошей с населением всего 222 мужчин) — Усолье выглядело процветающей вотчиной. Здесь в 1646 году числилось 108 человек, не считая духовных, которые вели большое и сложное хозяйство. В 1660 году в Усолье числилось112 дворов, в том числе, 101 бобыльский и 11 крестьянских с населением, считая захребетников и подсоседников, в 158 человек. Рядом появились новые бобыльские слободки: Верхняя, Средняя, Нижняя, деревня Тёплый стан. А всего в вотчине в 1663 году числилось 165 дворов, среди них 96 крестьянских, 50 — бобыльских и 12 — чувашских.
На этом, к сожалению, история Надеиного Усолья заканчивается. Где-то в 1660 году после смерти сына Надеи Семёна его тётка Антонина Светешникова, которой перешло владение промыслами, отказалась от своих прав в пользу казны за 6500 рублей. Какое-то роковое число: Надея погиб на правеже за сумму на 70 рублей большую. Выкупив Усолье, правительство тотчас же пожертвовало его подмосковному Савво-Сторожевскому монастырю. Монахи продолжили колониальную деятельность Светешниковых. Быстро росло население Усолья за счёт закабаления пришлых людей, в основном, мордвы и чувашей. В 1663–64 годах в Усолье были, кроме городка, три бобыльские слободки, всего 165 дворов. То есть, за 14 лет Усолье увеличилось почти наполовину.
Монастырь продолжал эксплуатировать соляные промыслы, а также монахи организовали большие рыбные ловли, что было им разрешено царским указом. Во время разинского бунта монастырь попал в руки восставших, которые некоторое время хозяйничали в городке, но большого ущерба Усолью не нанесли.
Вот такая судьба получилась у Надеиного Усолья, одного из первых поселений русских в Симбирском крае. Эта вотчина находилась в Симбирской губернии до 1928 года. Сейчас Усолье находится в Самарской области.
Иногда кажется, как давно это было, а приглядишься — совсем недавно. А какие люди были, какие характеры. Конечно, Надее Светешникову не повезло, но это был, в первую очередь, человек дела, человек — строитель русской земли. Оглянемся вокруг себя: много ли мы имеем сейчас таких людей, которые собственную выгоду совмещали с общественной, работали на благо России и не хапали, не забывали свою землю, обустраивали бы её. На словах, таких людей легион, а на деле… А ведь времени с основания Надеиного Усолья прошло всего ничего — около 400 лет. Но как мы состарились умом, очерствели душой…
Сказ про то, как окольничий Богдан Хитрово ударил палкой одного назойливого дворянина, и как сей меткий удар отразился на судьбе патриарха Никона
Сейчас иностранные послы прибывают в Россию тишком, а во времена царя Алексея Михайловича приезд иноземных послов, тем более государей, а Теймураз был царем Кахетии, вызвал в Москве великое шумство, как среди простого люда, так и среди знати. Власти не препятствовали этому, показывая многолюдство государства. На случай приема гостей все те, кто находились в ближайшем от царя окружении, получали дорогую одежду и драгоценные украшения. Каждому было определено его место в дипломатическом ритуале, словом, это была целая наука. Обычно никаких происшествий не случалось.
Но вот что пишет историк С. Соловьев: «Летом 1658 года был обед во дворце по случаю приезда в Москву грузинского царевича Теймураза. Окольничий Богдан Матвеевич Хитрово очищал путь царевичу; он это делал по известному обычаю, наделяя палочными ударами тех, кто слишком высовывался из толпы. Случилось, что попался ему под палку дворянин патриарший князь Мещерский.
— Не дерись, Богдан Матвеевич! – закричал дворянин. – Ведь я не просто сюда пришел, а с делом.
— Ты кто такой? – спросил окольничий.
— Патриарший человек, с делом посланный, — отвечал дворянин.
— Не чванься! — закричал Хитрово и с этими словами ударил его в другой раз по лбу.
Дворянин побежал жаловаться к патриарху, и тот своею рукой написал царю, прося разыскать (расследовать) дело и наказать Хитрово. Алексей Михайлович ответил также собственноручной запиской, что велит сыскать и сам повидается с патриархом. Но события развивались по-другому. Через несколько дней к патриарху пришел князь Юрий Ромадановский и от имени царя запретил ему называться «великим государем».
И тут Никон обнаружил превеликую гордыню. Он отслужил обедню в Успенском соборе, потом, после возвышенной проповеди, произнес:
— Лучше с сего времени не буду патриарх.
Принесли мешок с простым монашеским платьем. Пока толпа отнимала мешок, Никон пошел в ризницу и написал письмо царю: «Отхожу ради твоего гнева…».
Во дворце встревожились. Послали переговорщиком князя Алексея Трубецкого, но Никон требовал, чтобы ему пожаловали келью. Трубецкой ушел во дворец, а Никон продолжал бузить, а враги патриарха не дремали. Они хотели показать его неправды, его грехи, его недостоинство, показать, что напрасно Никон старается внушить, будто удалился вследствие гонения неправедного. Никон увидел перед собой бездну, в которую его в одночасье столкнуло государево неблагорасположение. Начался сыск уже по Никонову делу: изъяли его бумаги, стали проверять траты, как сейчас говорят, моральный облик, и много чего нашлось в обвинение.
1 апреля 1659 года Никону было объявлено, что он от патриаршества отказался и в дела церковные не имеет право вмешиваться. Собрали собор из своих архипастырей, но влез некий грамотей и доказал, что лишать Никона патриаршества вправе только другие православные патриархи. Срочно послали, снабдив деньгами, посыльных за ними, чтобы поспешали на собор.
А что наш герой, зачинщик всего этого церковного перетряса, Богдан Матвеевич Хитрово?.. О нем если где и слышно, то только в устных и письменных речах Никона. Пишет Никон константинопольскому патриарху Паисию и обязательно начинает описывать свои беды с Хитрово, который прибил во дворце слугу патриаршего и остался без наказания. В рассуждениях Никона была своя логика: оттаскал бы царь за промашку с патриаршим слугой Хитрово за бороду, и ничего бы не случилось. Не было бы указа о запрещении называться «великим государем», сысков, читки личных бумаг, соборов с требованием отречения. В глазах Никона Хитрово был виновником всех его бед.
Но вот приехали антиохийский и александровский патриархи. Стали читать Никоновы отписки на вопросы собора.
«…Оставил патриаршество вследствие государева гнева».
«Допросите, — прервал царь, — какой гнев и обида?»
Никон: «На Хитрово не дал обороны, в церковь ходить перестал…»
Патриархи: «Хотя Богдан Матвеевич зашиб твоего человека, то тебе можно было бы потерпеть и последовать Иоанну Милостивому, как он от раба терпел…»
Тут послышался голос Хитрово, ободренного словами патриархов.
«Во время стола я царский чин исполнял, — начал Богдан Матвеевич. – В это время пришел патриархов человек и учинил мятеж, и я его зашиб, не знаючи…»
Патриархи продолжали: «Когда Теймураз был у царского стола, то Никон послал человека своего, чтобы смуту учинить, а в законах написано, кто между царем учинит смуту, тот достоин смерти, а кто Никонова человека ударил, того бог простит, потому что подобает так быть». При этих словах антиохийский патриарх встал и осенил Хитрово.
Никона сослали в Ферапонтов монастырь, но и оттуда он умудрился еще раз дотянуться до Хитрово. К исполнению своей задумки он привлек старца Флавиона и послал письмо, смысл которого заключался в том, где некий черный поп показывает: «Богдан Хитрой мне друг и говорил мне, чтоб я государя очаровал, чтоб государь любил больше всех его, Богдана, и жаловал, и я, помня государеву милость к себе, ему отказал, и он мне сказал: «Нишкни же!» и я ему молвил: «Да у тебя литовка-то умеет; здесь на Москве нет ее сильнее». И Богдан говорил: «Это так, да лихо запросы велики, хочет, чтоб я на ней женился, и я бы взял ее, да государь не велит».
Устроили сыск, дело было нешуточное в ведовстве, призвали в застенок всех этих чернокнижников и травников. Они сказали: «Вольно старцу Никону на нас клепать, он это затевать умеет…» С тем и отступились, тем более, что из Ферапонтова монастыря доходили странные слухи о поведении Никона.
В то время как Никон объявлением великого государева дела на Хитрово хотел проложить себе дорогу к возвращению из ссылки, про него самого объявилось великое государственное дело, давшее торжество Хитрово с товарищами и отягчившее участь заточника. Из Ферапонтова приехал архимандрит Иосиф и донес: «Весною 1688 года были у Никона воры, донские казаки, я сам видел у него двух человек, и Никон говорил мне, что это донские казаки, и про других сказывал, что были у него в монашеском платье, говорили ему: «Нет ли у тебя какого утеснения: мы тебя отсюда опростаем».
От греха подальше Никона затворили в келье, приставив крепкий караул. В церковь на службу он ходил в сопровождении стрельцов. И вообще Никон сильно внутренне изменился. Много значения стал придавать еде, жаловался царю, что его плохо содержат, хотя всего у него было в преизбытке. Царь жаловал его деньгами, осетрами, именными пирогами, посылал собольи меха. И все для того, чтобы смягчить безвыходное положение бывшего патриарха.
В истории государства Российского Никон гораздо более известен, чем Богдан Матвеевич Хитрово, который основал град Симбирск, исполнял важнейшие государственные поручения и всей своей деятельностью, как и его соратники Ртищев, Матвеев, Ордин-Нащокин, приближал время реформ Петра I. Хитрово был толковый администратор и, видимо, смелый человек: сейчас нам остается только гадать: сгоряча или с умыслом он ударил палкой по лбу патриаршего человека, что послужило первоначальной причиной великой замятни вокруг патриаршего престола. Хорошо знал историю Никона и Петр I и сделал из нее выводы: при последующих Романовых патриаршества на Руси не было.
Сказ про замученного в Пустозерске симбирского протопопа Никифора
В стародавние времена каждый Новый год люди встречали в ожидании чего-то неожиданного, скорее, пугающего, чем радостного, ибо надежды на худшее исполняются гораздо чаще, чем на что-нибудь счастливое и веселое. И тут мы должны учесть главные и решающие для русского XVII века обстоятельства — жизнь людей того времени была насквозь религиозна. В больших и даже самых малых делах человек полагается на божественное провидение. В конце концов, все в жизни этого века замыкалось на Боге, на его благорасположении к человеку, в частности, и обществу, в целом. Сейчас нам кажется нелепым такой образ жизни, но для XVII века, для того мира вещей и мыслей — это было несомненным благом, ибо человек имел целостное восприятие мира, где была четкая иерархия: Святая Троица, царь, бояре, служилые люди и т. д., кончая юродивым, который вопил и корчился на паперти столичного или сибирского собора.
Сейчас сильных мира сего интересуют цены на нефть, золото, продукцию ВПК, а тогда сильные мира интересовались, что происходит на небе, какие катаклизмы сулит новый год небесному царству. Появлялись ежегодно пророки и предсказатели. Нострадамус был не одинок в своих писаниях, в XVII веке на Руси была популярна Кириллова книга, где предсказывалось, что пришествие антихриста на Русь должно было произойти в 1666 году, и многие старообрядцы вначале склонны были считать таковым антихристом Никона.
«Понеже антихрист прииде ко вратам двора, — писал вернувшийся из сибирской ссылки протопоп Аввакум, — и народилось выблядков его полная небесная…»
С душевным трепетом ступил в окаянный 1666 год и синбирский протопоп Никифор, знавший о предсказаниях Кирилла и о том, что на приход антихриста указывает число 666, упомянутое в «Откровении» Иоанна Богослова.
Немного лет прошло со дня счастливого 1648 года, когда он, молодой тридцатилетний священник, стал служить в соборной церкви Живоначальной Троицы строящегося града Синбирска. Какие это были счастливые годы, наполненные смыслом ежедневного соприсутствия с Богом. Но явился Никон, затмил очи царю, встал с ним вровень, даже именовать себя стал Великим Государем, и вошли в русскую православную церковь разор и смятение.
Никифор вступил в Новый год своей жизни с ощущением, что этот год будет его Голгофой, потому что решил стоять до конца за древлее благочестие, за истинную веру. Единственное, что он боялся, была его физическая слабость, он не знал, как достойно вынести мучения, которым его подвергнут. Не отречется ли от своего решения после первого удара кнута, выдержит ли глад и холод, вынесет ли хоть малую толику страдания, которые уже вынесли первые новомученики. Он искал опору в душе, сокрушался, что Бог не дал ему крепости в членах, а сотворил небольшим, мягкотелым, любящим покойную жизнь человеком. Но еще он боялся, что на него крикнет какой-нибудь приезжий никонианский Пилат, и вздрогнет он от страха, и онемеет от ужаса. Боялся он и за судьбу своих сыновей, которые служили с ним в церкви, приняв первый священнический сан, — Антипа и Михаила. Их ведь тоже покарает антихрист Никон: сошлет простыми иноками в дальний монастырь, а то и запечатает в подземную тюрьму.
Матушка-протопопица, царствие ей Небесное, уже два года как скончалась, похоронена возле церкви. И хорошо, что так, что не видит она его, не увидит его близких страданий. Каждый день он проходит возле ее могилки и целует деревянный крест. Часто сидит на скамеечке рядом, шепчет слова покаяния перед ней, горюет, что пережил ее, голубку, дожил до лихолетья…
Старый друг Никифора, дьякон Ксенофонт, отошел от церкви, обмирщился. Как началась раскольничья замятня, ударился Ксенофонт в питие хмельное. Года два еще служил, но как-то дыхнул на воеводу перегарищем, и тот, добрая душа, взял Ксенофонта в приказную избу, ибо грамотеем дьякон был изрядным и языки местные знал.
Недавно пришел Ксенофонт к протопопу вполпьяна, но рассуждал здраво. Сначала Никона все поносил, не зная, что патриарх ждет собора и суда над собой. Потом задал Никифору вопрос: почему нас называют раскольниками, мы ведь этот раскол не затевали. Греки, хохлы ученые, афонские старцы — сидни затеяли раскол, что, де, русские молятся неправильно, а нам ведь и до их открытий хорошо было.
— Какая, скажи, разница двугубую или трегубую аллилую петь? Двумя или тремя перстами креститься? Вот, дурак безграмотный перевел вместо «смертию смерть поправ» — «смертию смерть наступив», так почто об этой глупости извещать весь крещеный мир и драку устраивать? Ну, выпороли бы толмача и вся недолга. Так нет, кому-то умствовать захотелось!..
— Эх, Ксенофонтушка! — вздыхал отец Никифор.
— А я так мыслю! — загрохотал басом Ксенофонт, — что стала наша православная святая Русь поперек дороги антихристу! Вот он и начал обходить ее кругами, выбирая в какой бок вцепиться. Теперь не оставит нас Антихрист на веки вечные до второго пришествия!..
Дьякон жалобно посмотрел на отца Никифора и молвил:
— Я ведь попрощаться с тобой, отче, пришел. Ухожу с казаками на Низ, уломали меня они. Нам, говорят, как людям православным, свой пастырь нужен. Благослови, святой отец!
И Ксенофонт опустился перед протопопом на колени.
— На что благословить-то, Ксенофонтушка?.. Твои воровские казаки людей, как курей, режут! Ты, если хочешь, сам себя благослови. Вон церковь открыта. Иди и молись. Не мне тебя учить!..
Дьякон сморщился, заплакал пьяными слезами и сказал:
— Не обессудь, отец, а я благословлюсь чаркой медовухи!..
Достал из-за пазухи склянку и выпил одним духом.
— Так-то оно лучше! Жди нас, Никифор! Приедем с Дона с несметной силой!..
Никифор проводил дьякона, долго смотрел ему вослед, как тот, спотыкаясь, брел по смоленскому спуску к Волге, где у берега стояли казацкие струги и слышались раздольные песни. Он не осуждал дьякона за крутую перемену в жизни, просто жалко было еще одного талантливого русского человека, впавшего в пьяное язычество.
Протопоп хоть и жил на окраине, но до него доходили важные вести. Православные, отвергшие никонианство, стали объединятся, помогать друг другу, изредка приносили весточку, что случилось где-нибудь за тыщу верст. И ночами при мерцающем свете лампады к нему приходили качающимися призраками те, кто уже пострадал за веру.
…Костромской протопоп Даниил, расстриженный в церкви посреди народа в Астрахани, в земляной тюрьме заморили; муромского протопопа Логина сослали в Муром, где он и погиб в чумной мор; Гавриле — священнику в Нижнем голову отсекли, протопопа Аввакума сослали в Даурию, где много мучили, вернули и вновь сослали на Мезень, а ныне ревнители сожигаются огнем своей волей…»
Протопоп Никифор забывается, и ему снится, как к нему в комнату с шумом и угрозами врывается толпа пестрообразно одетых людей. Впереди всех два уродца в патриарших одеждах и рогатых шапках, рядом с ними стрельцы, воевода Дашков.
— Хватайте! Стригите прямо здесь!..
Отец Никифор в ужасе хватается руками за голову и просыпается. В окне светит утреннее солнце, а с улицы его кто-то зовет.
Вернулся из дальней поездки духовный сын протопопа купец Колокольников, зашел поделиться новостями. А известия были удивительные. Наконец-то в Москве собирается продолжить свою работу засевший еще в прошлом году церковный собор, решавший судьбу Никона. Важная новость была в том, что к собору приведут самых отъявленных раскольников, чтобы низвергнуть их из лона православия и объявить анафему.
Долго утрясался вопрос с патриархами, которых на востоке под турками было ажно четверо. Никакой реальной власти эти патриархи не имели, но высоко ставились в Москве, как потомки вселенского константинопольского православия. По этой причине они довольно сильно чванились перед русскими духовными пастырями и свою ученость считали непререкаемой. По случаю войны в Европе они ехали в Москву через Персию и Астрахань, поднимаясь по Волге.
11 марта 1666 года царь Алексей Михайлович писал астраханскому архиепископу Иосифу: «Как патриархи в Астрахань приедут, то ты бы ехал из Астрахани в Москву вместе с ними и держал честь и бережение; если они начнут тебя спрашивать, для каких дел вызваны в Москву, то отвечай, что Астрахань далеко, поэтому не знаешь… Думаешь, что велено быть в Москве по поводу ухода бывшего патриарха Никона и других великих церковных дел. Своим людям накажи накрепко, чтобы они с патриаршими людьми не говорили и были осторожны…»
Конечно, патриархи Паисий Александрийский и Макарий Антиохийский хорошо знали, зачем они едут в Москву и что от них требуется. Знали и другое, зачем, главным образом и ехали, что будут осыпаны золотом и соболями за поддержку позиции Алексея Михайловича в весьма скверном внутрицерковном деле.
Издержек для дорогих гостей не щадили: под патриархами и свитой было 500 лошадей. Но скоро царю дали знать, что патриархи везут с собой наборщика печатного двора Ивана Лаврентьева, который был сослан на Терек за латинское воровское согласие, а также захватили с собой грамотея, писавшего воровские грамотки воровским казакам, разграбившим царский насад (корабль). Царь написал, чтобы воров в Москву не возили, а отдали воеводам.
В Синбирск патриархи прибыли, когда начинался ледостав, и со стругов надо было пересаживаться в сани. Это вызвало недолгую задержку патриархов в городе, которая и привела к гибельным для протопопа Никифора последствиям.
За день до прибытия в Синбирск патриархов к протопопу домой приехал воевода Иван Иванович Дашков. Зайдя в горницу, перекрестился на образа трехперстно, сел на стул к столу и, сипло дыша, спросил:
— Что делать думаешь, протопоп?.. Завтра твой последний день. Астраханские сыщики нашептали патриарху, что ты держишься раскола. Я тебя, Никифор, покрывал, сколько мог, и здесь на тебя доносили, и из Монастырского приказа запрашивали. Я всегда отписывал, что лучше пастыря мне на воеводстве не надо. Завтра патриархи решили посетить службу в церкви и запросили от меня пятнадцать стрельцов, помоложе и поздоровее… Может, одумаешься. Проведи обедню по-никониански, церковь сынам оставишь, а сам на покой…
Никифор весь окаменел от напряжения, на лбу выступили капли пота. Он сжал кулаки и выдохнул: «Нет!»
Все случилось по словам воеводы. Едва протопоп двуперстно благословил собравшихся, как вперед перед ним выскочили те двое в рогатых шапках, патриархи что-то заверещали, указывая на священнослужителя. На Никифора обрушились несколько стрельцов, он услышал звон металла и блеск ножниц. Затем его волоком доволокли до воеводской избы и бросили в подвал. Репрессии протопопом не ограничились: остригли дьякона девичьего монастыря, в Уренске остригли попа по челобитной его дочери духовной. Но этих под караул не взяли.
Вечером воевода Дашков принес в подвал теплую одежду, бросил ее на попа и просипел: «Дурак!»
— Еще неделю будешь здесь сидеть, потом в Москву на голой телеге покатишь. Ну, чего ты добился?
— Я устоял супротив антихриста!..
Дашков вытаращил на него глаза, перекрестился, сплюнул в угол и вышел, загремев железом двери.
Из Синбирска патриархов снарядили по высшему разряду. Лучшие каретных дел мастера исполняли для священных особ: для патриархов — две кареты, для Трапезунского митрополита и архиепископа Синайской горы два рыдвана больших, да переводчику старца милетского рыдванец небольшой. На обивку пошли материалы: анбургское сукно, епанча серая и черная, 20 аршин зеленого шелка.
Наконец, в середине октября 1666 года патриарший обоз двинулся на Москву. Многие вышли провожать его, но не заезжих патриархов, а своего протопопа, отца Никифора. Город был немноголюден, и в нем не было ни одного человека, с кем бы священник не сталкивался в жизни: одного крестил, другого женил, третьего увещал. И это не говоря о тех, кого он проводил в последний путь отпеванием, и те, взирая с небес на мучения, провожали его на пути уже к ним самим.
Но это случилось не так скоро. 5 ноября 1666 года началось разбирательство дела Никона, где активной обвиняющей стороной был царь Алексей Михайлович. Никона признали виновным в самовольном оставлении поста патриарха и сослали в Феропонтов монастырь, обеспечив ему безбедное существование.
Синбирский протопоп Никифор был осужден вместе с Аввакумом, Лазарем и Епифанием к ссылке в Пустозерск, место «тундряное, льдистое и безлюдное». В Пустозерск прибыли 12 декабря 1667 года. «Меня и Никифора протопопа, — пишет Аввакум, — не казня, сослали в Пустозерск». Сам указ о ссылке подписан 26 августа 1667 года. На следующий день Лазаря и Епифания казнили на Болоте (Замоскворечье), урезав им языки.
В четвертой челобитной царю Алексею протопоп Аввакум пишет: «Прости же, государе, уже рыдаю и сотерзаюся страхом, а недоумением содержим есмь; помышляю мои деяния и будущего судища ужас. Брат наш синбирский протопоп Никифор, сего суетного света отоъиде; посем та чаша и меня ждет…» Это случилось около 1668 года.
14 апреля 1682 года в Пустозерске были сожжены Аввакум, Епифаний, Лазарь и Федор.
Сказ про то, как синбирские казаки воевали со Степью
Казачья станица, широким загоном раскинувшись по степи, гулко копытя твердую землю, катилась по ковыльной степи. На берегу Майны они застали дымящиеся головешки господской усадебы, крестьянских избенок, несколько изрубленных тел, облепленных зелеными жирными мухами. Из живых нашелся один мальчонка, который забился в заросли полыни и конопли, и видел, как все было. Ногайцы подкрались незаметно под утро, выпустили десяток зажженных стрел, завизжали, замахали саблями и пиками и ринулись на господский двор. Хозяин, шляхтич русский дворянин переселенец из Литвы, отстреливался из пищали, потом выскочил на крыльцо с двумя пистолетами, застрелил двух ногайцев и тут же насквозь был пронзен пикой. Подбежали трое мужиков с копьями, но их тут же расстреляли из луков. После этого налетчики выволокли из дома жену шляхтича с дочерью, связали их, затем сложили, что было ценного в доме, в узлы, набили мешки металлической посудой, кувшинами, тазами, хотели взять зеркало, но разбили. Согнали в один табун лошадей, коров, овец и погнали в степь.
В мужицкие избы ногаи не заходили, знали, что там поживиться нечем. Подожгли их одну за другой и, наскоро перекусив едва обжаренным на огне мясом, покатили в степь, как это всегда делала орда. Но это была уже не орда, а шайка налетчиков, около полусотни всадников. Им бы жить мирно, пасти скот на своих бескрайних пастбищах, но нет, вдруг просыпался в них зуд набега, желание пролить чужую кровь, полонить кого-нибудь, продать в рабство. Грабеж пахотного населения был смыслом жизни степняков. Так жили их предки, так хотели жить они сами, не догадываясь, что их время уже прошло, а они обыкновенная, сбившаяся в стаю шайка молодых шакалов, которые еще не почувствовали на себе тяжесть казачьей руки и ее разящего удара.
Набеги на русские окраинные поселения к середине XVII века стали редки. Чаще калмыки, башкиры и ногайцы воевали между собой, но, случалось, появлялся среди них отчаянный башибузук, который не слушал старших своего рода, когда те ему говорили о силе огненного боя русских воинов, их неустрашимости и стойкости в бою. Именно таким был Аскер, который, наслушавшись прадедовских преданий о том, как Золотая Орда властвовала над Русью, вообразил себя тем, кто в состоянии объединить Степь против русских. А для этого, полагал он, нужно совершить подвиг, победить русских, привести на аркане полон, пригнать много скота, набить животы отощавших нукеров мясом. Аскер был изрядным гордецом и хотел, чтобы о нем в степи пели песни, чтобы у него было много пастбищ, скота, жен и наложниц.
Атаман Степан Большой уже слышал об этом парне и поэтому не удивился, что разбой на Майне его рук дело. Идти по следу Аскера было легко: скот вытаптывал в степи широкую дорогу, но Степан опасался, что, увидев погоню, разбойник бросит все и уйдет только с пленницами. Красивые русские женщины высоко ценились в Средней Азии, и за них бухарские купцы, постоянно обитавшие в ногайских улусах, могли дать большие деньги. Этого нельзя было допустить, и вечером, когда уже начало темнеть, подозвал к себе сотника Осипа Разгуляя.
Они слезли с коней и сели на землю.
— Как думаешь, где сейчас Аскер? — спросил Степан.
— Впереди верст за пятнадцать, может двадцать.
— Тут видишь, какая беда… Он может уйти с бабой и девчонкой, а скот бросить.
— Этот звереныш может. Слушай, Степан, что мы с ними возимся: в плен берем, на воеводский суд волокем? Взять всех в пики, и вся недолга.
— Ты дело слушай! Отбери из своих человек семьдесят и, пока мы кашеварить будем, уйди оврагом в сторону. Когда стемнеет, двинешь так, чтобы к утру оказаться впереди ногаев. Твоя задача захватить полонянок живыми, а с Аскером делай, что хочешь!
— Понял, атаман! — Разгуляй вскочил на коня и направил к своей сотне.
Ночь выдалась темная, беззвездная. Казачья станица спала, плотно обложившись дозорами, которые, выдвинувшись со всех сторон, чутко вслушивались в темноту. Изредка ржали кони, да иногда казак во сне вскрикивал, увидев нечто такое, что трогало душу. Степан Большой лежал на кошме и раздумывал, как дальше скроить свою жизнь, которая уже вдосталь помотала его по белу свету. И где он только не побывал за свою тридцатилетнюю службу. Молодым добивал остатки казацких и ляшских шаек, которые бесчинствовали на Руси, потом был в осаде под Смоленском, ходил в Литву. Даже в Сибири побывал за караваном с мягкой рухлядью. Последние два года определили его в Рязанский разрядный полк. Пошли на Синбирскую гору, крепость строить. И понял Степан, что надо бросать бродячую жизнь, укореняться. Присмотрел себе землицу ничейную, попросил дьяка Григория Кунакова написать великому государю челобитную на отвод 200 четвертей пашенной земли, тем более она находилась за чертой, в Диком Поле, и желающих на нее не было. И крестьянишек себе Большой присмотрел — чувашей, которые хотели избавиться от ясака. Хорошие, работящие люди, он был уверен, что уживется с ними. За службу у него скопилось немало рублей. И решил он жениться на чувашке, на дочке одного мурзы, чтобы старость отдать молодой жене и детям.
Утром казаки быстро снялись с ночевки и двинулись вперед. День вставал жаркий, душный. Сегодня должно было все кончиться, и от близкой смертельной схватки у неопытных казаков на сердце было томление и неуютность, а опытные рубаки подтягивали ремни, проверяли упряжь, оружие и зорко вглядывались в степь.
Степан Большой выехал на небольшой курганчик и увидел в верстах трех тучу пыли.
«Сшиблись!» — понял он и скомандовал сотне ускорить движение и приготовиться к схватке.
Из тучи пыли вырывались коровы, лошади, отдельные всадники и мчались прочь. Казачья лава врезалась в сечу, когда уже почти все было кончено. На маленьком пятачке земли бешено крутились, отмахиваясь саблями, несколько ногайцев, прикрывая полонянок, которые сидели на земле, обхватив головы руками. Степан Большой понял, что Аскер решил использовать женщин как заложниц. У ногайцев, которые любили кичиться своей гордостью, была такая паскудная привычка — прятаться за женщин, когда им угрожала опасность. Казаки плотно окружили разбойников, но не знали, что делать. Аскер размахивал саблей над головой женки шляхтича и вопил, что есть силы:
— Зарежу! Отпускай, зарежу!
Степан Большой краем глаза заметил, что казаки, слева от него, сбились в кучу, прикрывая конями мушкетчика, прилаживающего на сошнике свое оружие. Нужно было выгадать несколько мгновений, и атаман, подняв руку, крикнул:
— Храбрый Аскер! Мы отпустим тебя, только оставь нам женщин!
— Нет! Урусы богаты женщинами, и эта добыча моя!
В этот миг ударил мушкетный выстрел, и казаки ринулись вперед. Кусок свинца разбил голову ногайца вдребезги. Мать и дочь были невредимы, только от волнения потеряли сознание.
— А ну, сбивай скотину в табун! — скомандовал атаман. — Оружие собрать. Мертвяков зарыть!.. Своих везти в Синбирск!
Стоянку сделали недалеко, на берегу тихой степной речки. Дымился большой таган с мясом. Казаки купали коней и сами плескались в воде. Все были довольны и веселы, кроме одного казака, который лежал в стороне, спеленатый в тонкую кошму. Для него все на свете кончилось и началось там, где все мы, грешные, когда-то да пребудем.
Пообедав, отдыхать не стали, выбрали прямую дорогу на Синбирскую крепость, двинулись по ней и шли до позднего вечера. Заночевали на опушке березовой рощи.
Большой и Разгуляй сидели у догорающего костра и тихо беседовали. Говорили о том, что Москва не поспешает с выдачей денег, казаки недовольны, и добром это не кончится.
— Отучают нас от казакования, — сказал Большой. — Раньше никакой разницы не было между казаками, а сейчас донские, гребенские, яицкие. Но у тех своя управа. Пока вот и меня на кругу выкликают. Но помяни мои слова, скоро все это для городских казаков кончится. Атамана будут назначать, в походы ходить не будем, а в городах сидеть навыкнем. Будем рядом со стрельцами яблоками мочеными торговать.
— А что же делать?
— Думать надо. Тебе, как сотнику, вряд ли земли нарежут, был бы татарский мурза, получил бы сотню четей в одном поле. А так ты кто? Казак, даром что сотник.
— Так что же делать, дядька Степан?
— Жениться, дурья твоя башка!
— Так на ком жениться? В степи же невесты не растут?
— А чем полонянка плоха. Женка видная, вдовая, что дочка, так то не беда. Своих казаков нарожаете. А у нее земля, ей хозяин нужен, а ты мужик видный. Хочешь, сосватаю?
— Как-то неудобно сразу, я ж ее не знаю.
— Во дурак!
Утром поднялись и легкой рысью двинулись в путь. Атаман подъехал к разгуляевской сотне, где ехали вдова с дочкой. Пригляделся: женка в самом соку, от испуга уже отошла, зорко смотрела вперед, выглядывая, скоро ли начнется отчина. Атаман своим конем оттеснил коня вдовы в сторону, от чужих ушей подале.
— Как жили-ночевали, госпожа? Улеглось хоть чуть-чуть сердечко? Такое пережить, воину и то страшно.
— Страшно уже не то, что пережито, а то, как дальше жить. Дом разорен, муж убит, нива в колосе, а кому жать? Да ты, атаман, не стесняйся, зови меня Евдокией Егорьевной и прямо говори, что надумал.
Большой хмыкнул в бороду: бабочка, и правда, с головой на плечах.
— Не буду скрывать от тебя, Евдокия Егорьевна, разговор сегодня шел о тебе у меня ночью с сотником Осипом Разгуляем. Уж больно по душе ты ему пришлась.
— Так ты что, сватаешь?
— Да так и делаю. Я Осипа с молодых казачат выпестовал. Сейчас ему чуток за тридцать. К вину воздержан, холостой, кое-что имеет на жизнь. Вот я и подумал, а не свести ли вас вместе. Он и защитник, и работник. Решай!
— Да как это сразу, решай? Чай, не козу покупаем. Вот если бы он пожил у меня недельку, другую, я бы присмотрелась и решилась.
Атаман свистнул, и Осип Разгуляй подскакал к ним, красный, как рак, язык проглотил.
— Слушай, сотник, приказ! Отбери десятка два самостоятельных казачков из своей сотни и останешься в усадьбе Евдокии Егорьевны для сторожи. Получи провиант, из табуна заберите её лошадей и коров. Сторожу нести до Покрова. А вас, Евдокия Егорьевна, на зиму приглашаю в Синбирск.
Сотни, не останавливаясь, шли вперед, а сотник Разгуляй сколачивал свою команду сторожей. Брал одних желающих и старых боевых друзей.
На взгорке атаман Степан Большой обернулся и помахал оставшимся рукой. Близость Волги, дома и отдыха, потянули казаков на песню:
Ой, сад ли мой, садок!
Не у места садик вырос —
Под горой, над водой.
В саду Оленька гуляла,
У Оли черные брови,
У Ванюши горьки слезы;
Доведут слезы до худого —
До солдатства.
В Сенгилей — город.
Сенгилей — город православный
Казаками разукрашен.
Сказ про Пещаное море и остров Счастья
Слушайте, синбиряне большие и малые, молодые и старые про дела небывалые, про то, как во славном и похвальном граде Синбирске заспорили лет этак триста назад два игумена о том, какой он — рай. Один уверяет, что рай — это понятие мысленное, откроется человеку только в другой жизни. Другой твердит, что правда твоя, но есть и на земле рай, только даётся он не каждому.
Спорили, спорили и порешили найти сметливого человека, снабдить его на дорогу одёжей, припасами, дать ему денег полтину, а потом тычок в спину и отправить его искать заповедную страну, где нет зла, а правит добро, где все сыты, довольны, у каждого христианина земли вволю, и урожай сам-сто, и бояр с приставами нет, да и царя тоже, потому что в раю правят не государевы, а божеские законы. Звали удалого молодца, как водится, Иваном.
Очень не хотел Иван шастать по чужим краям, у него свадьба ладилась с одной раскрасавицей, что отпаивала парным молоком телят для архиерейского стола, но прознали про эту телятницу шпыни, шепнули монастырскому келарю, и запечатал он Матрёну в самую потайную келью до Иванова возвращения. И пошёл Иван первой попавшейся под ноги дорогой через леса дремучие. Не прошло и дня, как ему явился старец и объявил, что не дойдёт он до Пещаного моря, где Остров Счастья, коли не будет он знать странноприимцев, которые указывают путь-дорогу и оберегают от опасностей.
— Так укажи, куда обратиться? — сказал Иван.
— Укажу, а ты пообещай мне за это принести ягоду-финик, — потребовал старец.
— Изволь, принесу! Только зачем тебе эта ягода?
— Это не ягода, Иван, а яйцо, которое растет на деревьях. Я подложу его под курицу-наседку, и выклюнется птица Феникс, которая живёт вечно, и если даже сгорит, то из пепла восстанет живой и невредимой.
— Добро, принесу тебе это яйцо-ягоду.
— Ступай до Змиевой горы, что под городом Саратовом, там дед-молчун в дупле живет. Дашь ему три сухаря, он тебе тридцать золотых корабельников отсыплет и дорогу укажет.
И побежал Иван. Бежит день, бежит два, бежит десять ден. Уже леса и дебри кончились, степь пошла ковыльная, полынная, репейная. Погнались за ним, было, калмыки, заарканить хотели и кобыльим молоком опоить, да не догнали: скор наш Иван на ходьбу. Дошел-таки до Змиевой горы, нашёл дуб, в нём дупло, а в дупле старец, который, увидев Ивана, заплакал как малое дитя.
— О чём горюнишься, отче? — спросил Иван.
— Мочи моей нет, Иван, от таких мук. Кормят меня здесь винными ягодами, арбузами, дынями круглый год, чтобы я поливал этот дуб, а то высохнет он, а под ним пещера с золотыми бочонками, полными лалов, рубинов и яхонтов. Нет ли у тебя сухариков, Ванюша?
— Как не быть, есть. На Руси жить, да без сухаря есть-пить? Бери, дедушка!
Подал ему три сухаря, а старец отсыпал посыльщику в полу армяка тридцать золотых корабеальников.
— Беги теперь, Иван, на Терек-реку. Там казаки живут, с бессерменами сабельками помахивают. Дашь ихнему ватаману два корабельника. За один корабельник даст тебе ватаман доброго коня, за другой — всю казацкую справу.
И опять побежал Иван. Бежит день, бежит два… Степь кончилась, пошли пески зыбучие, жара окаянная, безводье. Но одолел все-таки, вышел к реке, вода в ней чисто лёд, холодная. Достал из-за пазухи сухарь, размочил в воде, съел, стал оглядываться — осматриваться.
Видит — едет берегом реки казак, папаха на нём белая, чекмень малиновый, сапожки козловые, сабля серебряная, копьё ясеневое.
— Будь здоров, казак! Мне бы ватамана увидеть надобно.
— Может, мне своё дело обскажешь?
Уперся Иван, ни в какую не хочет говорить ни с кем, окромя ватамана.
Засмеялся казак и говорит:
— Я и есть ватаман. Поедем ко мне в приёмный дворец.
И как свистнет. Сразу из камышей конь выбежал и к Ивану ластится.
— Хватит играться. Поехали!
И помчались они вдоль берега бурливой реки, где вода с камня на камень прыгает, ревёт и рвёт берега. Скоро примчались на место. Видит Иван, между двух дубов жерди березовые привязаны, а на жердях камыш наложен в несколько рядов. И на земле тоже камыш, а поверх него настелены ковры драгоценные персиянские, и стоит посредине огромная бочка с чихирём-вином, и казаки черпают вино, кто ковшом, кто ведром и пьют так, что усы и бороды у всех взмокли.
Ватаман отправил казаков, кого границу стеречь, кого отсыпаться на печи, сел в камышовое кресло и говорит:
— Коня ты получил, а где плата?
Иван достал золотой корабельник и подает ему. Затем второй отдает.
Ватаман открыл камышовый сундук и выдал Ивану и кафтан, и острую сабельку, и папаху белую. Потом спрашивает:
— Не раздумал, Иван, ехать к Пещаному морю?
— Нет, не раздумал. Чую, верное дело. Ноги так самого и несут.
— Тут тебе ноги не подмога. Страшенные горы впереди. Народы живут дикие, обычаев человеческих и божьих не чтут. Как раз тебя у первой скалы сцапают и уволокут в горы. Но ничего, я помогу, надо тебе до Кахетии пробиться, там грузины живут, православный народ.
— Как же мне быть? — загоревал Иван.
— Не кручинься! — хлопнул его по плечу ватаман. — Казачки наши засиделись возле баб. Винище хлыщут, да порох зазря на кабанов да фазанов жгут. Завтра возьмём сотню бывалых казаков, да сопроводим тебя через перевал до Кахетии. Там сам думай, голова должна быть своя на плечах, раз за такое дело взялся.
Наутро, ещё туман стоял густой, как сметана, выехали. Казаки копыта коней обмотали войлоком, чтоб не греметь подковами по каменьям. Вскорости и дымком пахнуло, аул, значит, близко. С десяток казаков исчезли в тумане, вскоре послышался шум, раздался пищальный выстрел. Казаки вернулись не одни: приволокли на арканах двух парней и девку. Девка плачет, а парни злые, зубами верёвки грызут. Ватаман подъехал к ним, вытянул одного, другого плетью поперек спины. Умолкли, соколики, они силу дюже уважают. А тут со стороны аула три старика прискакали на конях.
— Вот и договорились, — довольно сказал ватаман, подъехав к Ивану, — до самого перевала путь свободен. Они будут нас сторожить, чтобы никто случайно из кустов не стрельнул. А эти будут в аманатах.
И пустились в путь. А дорога, братцы, скальная, то осыпь, то тропа, где двоим не разойтись. Долго ехали. К утру выехали на перевал, откуда открылся благодатный вид на долину. Сёла, города — все как на ладони.
Тут и сторожа грузинская приспела. Ватаман им все обсказал про Ивана, попрощался с ним и пустился в обратный путь.
А грузины не дают Ивану выспаться, везут в стольный город к своему царю, потому что тот был рад всякому православному. Иван заснул в седле, но его бережно сняли с седла, умыли ключевой водой, дали выпить рог белого вина, и усталость как рукой сняло.
Царь грузинский спрашивает Ивана:
— Как изволит царствовать и здравствовать мой дорогой старший брат, его православное и царское величество великий государь Алексей Михайлович? Скоро ли прибудет его посольство с крепким войском, чтобы защитить веру православную от перса и турки, которые мордуют народ грузинский? Куда путь держишь, добрый молодец?
Без утайки всё рассказал Иван грузинскому царю, только про корабельники умолчал, ибо видел в царском дворце бедность страшенную: все потаскали турки да персы да их помощнички с волчьих знаменем.
— Эх, Иван! — вздохнул царь. — Слыхал я про тот чудо-остров за Пещаным морем. Уехал бы с тобой, остался бы в раю. Но кто будет сохранять мой народ?
Повелел он кормить, поить Ивана безденежно и отправить с купеческим караваном в Багдад.
Дорогу до Багдада Иван не запомнил: засунули его в корзину, повесили её сбоку верблюда, и он все двадцать дней проспал, чем удивил караванщиков крепостью русской породы. Правда, левую щеку отлежал, да ногу, но ничего — растёрся, расходился, распрыгался. Вспомнил он про своего казацкого коня, да не нашёл. Продали его караванщики, азиаты коварные, а деньги продуванили. Пощупал одежду — целы корабельники. Порадовался Иван этой удаче и пошёл туда, куда пёр весь народ с узлами, коромыслами, бурдюками — к реке великой, известной ещё со времени потопа, Ефрат. Идёт, а сам думает, как он с корабельщиком договариваться будет. Так расстроился, что ругнулся по-русски, что есть силы. Народ от него шарахнулся, а один человек от радости Ивану на шею бросился, обнимает и говорит:
— Давно я русской мовы не чув! Ай! Ай! Какой пан и так далеко от Москвы! Может, помощи треба?
— А ты что за человек?
— Я? Да меня в Кракове знают, в Астрахани знают, в Москве самому великому государю часы с боем преподнес. Я честный человек, и зовут меня Марк. Говори, что у тебя за беда?
— Мне к Пещаному морю, там, сказывают, недалече от берега есть Остров Счастья.
— Был я там, — сказал Марк, — да не пожилось: на острове нет денег, ни золотых, ни серебряных, ни железных. А теперь скажи, Иван, что мне делать там, где нет денег?
— У меня другая печаль: не знаю, как добраться до Пещаного моря.
— Денег, стало быть, у тебя нет, — оживился Марк. — А вот кунтуш добрый, дам я тебе за него пять динаров.
Устроил Марк нашего Ивана на корабль честь честью. Дали ему место на палубе под тростниковым навесом, кормили сарацинским пшеном, поили крепким пахучим напитком, кофе называется, он у арабов потребляется навроде нашего сбитня. Ехал Иван до Пещаного моря долго: пять раз на день корабельщики бросали паруса и вёсла, расстилали молитвенные коврики и совершали намаз своему Аллаху.
Иван, глядя на них, благочестивым стал, молился Пресвятой Троице и с умилением трепетным взирал вокруг. Ведь в этих местах некогда Господь устроил для Адама и Евы райский сад, и жили они там, пока не прогневали творца, и изверг он их оттуда. Но всё равно многое осталось от райского сада на берегах Ефрата. Вдоль реки стояли чудные деревья, усыпанные плодами, воды были покрыты цветами, от коих, особенно по вечерам, разливался благовонный аромат, в волнах то и дело плескались рыбы с радужным оперением, из тростниковых зарослей тучами подымались оранжевые длинноклювые птицы.
Добрался Иван до Пещаного моря и пошёл берегом, высматривая в просторе морском Остров Счастья, но солнце так слепило ему глаза, что ничего не было видно. Сел он под раскидистое дерево и скоро задремал. И вдруг будто кто-то его толкнул, открыл глаза и видит: стоит перед ним, покачиваясь с пяток на носки и ухватившись большими пальцами рук за отвороты своего короткого кафтана, невысокий лобастый человек с большой лысиной, рыжеватыми усами и бородкой и смотрит на него с таким добрым прищуром, что Иван сразу почувствовал к нему неодолимую сердечную тягу.
— Пришлось разбудить тебя, Иван, — сказал незнакомец. — Ещё час назад на Остров Счастья идти было рано, через час будет поздно, а сейчас в самый раз.
— Как же я до него доберусь? — усомнился Иван. — Я по воде не ходок.
— Разве ты дороги на Остров Счастья не видишь? — незнакомец повернулся лицом к бескрайнему морю и, оставив левую руку на отвороте кафтана, правую вскинул в указующем жесте. — Иди по лунному следу и не страшись, что утонешь! Главное для тебя, Иван, не отклоняться от правильной линии ни влево, ни вправо, иначе своей цели ты не достигнешь.
— Авось, и останусь жив! — решился Иван и ступил на воду, где неведомая сила его подхватила и повлекла прочь от берега.
Не успел Иван моргнуть три раза, как оказался на острове перед воротами города. И ночи как не бывало. Удивился Иван — солнце из моря встает, птицы с длинными хвостами поют, стража на пряслах бьёт в тулумбасы и громко дует в трубы.
«Не меня ли так пышно встречают?» — подумал Иван.
Только он успел едва оглядеться по сторонам, как подбежал к нему местный житель.
— Челом, Иван! С успешным прибытием на Остров Счастья!
— Почем ты ведаешь, что меня кличут Иваном?
— Не велика загадка! — улыбнулся встречальщик. — По твоему обличию сразу видно, что ты русак, стало быть, Иван. А теперь говори, зачем к нам припожаловал: насовсем или в гости? Мы в любом разе тебе рады, давно из русской земли к нам никто не являлся, хотя нам доподлинно ведомо, что всякий мужик там мечтает о счастье и воле.
— Послали меня православные проверить, есть ли на вашем дивном острове такое, что можно почесть за рай на земле, — сказал Иван. — Посему остаться здесь я не могу, мне надо вернуться и вызволить свою любушку Матрёну, которую монахи запечатали до моего возвращения в тайную келью.
— Раз так, гостюй, сколько похочешь, ступай за мной, я определю тебе избу, где ты сможешь отдохнуть, пока я доложу старцам твоё дело.
Провёл встречальщик Ивана через ворота, и ступили они на улицу, вымощенную изразцовыми плитками, а вокруг стояли рубленые избы с широкими стеклянными окнами, в каждом дворе бил упругой струей из земли водомёт и наполнял воздух приятной свежестью.
— А что, — сказал Иван, — у вас мылен нет, и вы на дворе моетесь?
— Как нет, — улыбнулся его простоте встречальщик. — Вот тебе и мыленка, мы её завсегда держим горячей, на случай приезда гостей. Ступай в неё, а я пока отойду по твоему делу.
Зашёл Иван в мыленку, разделся и, прыг на полок, и начал обихаживать себя веником, сначала березовым, потом дубовым, а напоследок пальмовым, с того самого дерева, на коем ягода-финик родится. Так проняло жаром-пылом, что он выбежал из мыленки и бросился под водомёт охладиться. От холодной воды Иван скоро пришёл в память, устыдился своей наготы и скрылся в предбаннике. Только успел одеться, как услышал, что его поторапливает встречальщик.
— Поспеши, Иван, старцы сошлись и готовы тебя выслушать!
На площади подле собора стояли вкруговую скамьи, и на них восседали одетые в белые одежды старцы. Поведал им Иван про спор игуменов и о своём пути на Пещаное море, и один старец за всех ему отвечает:
— Скажи, добрый молодец, высокочтимым отцам русской православной церкви, что не о мысленном, ни о земном рае мы не ведаем. Мы живём по Божеским законам, как их нам Бог на душу положил. И у нас здесь решено, что все люди равны от своего рождения, и поэтому ни царя, ни патриарха, ни бояр ихних, ни другого дьяческого и подьяческого семени не держим. На нашем острове один господин — равенство во всём. Вот гляди: все жители у нас одинакового роста, примерно равной силы, стати, красоты и приятности, только одни чернявые, другие белявые. Грамоты мы не знаем, книг не читаем, потому что это зловредное занятие, ведущее к гордыне и умопотрясению. Вместо книг у нас предания об отцах, дедах, прадедах, их славе и разуме. Чудный остров, дарованный нам промыслом Божьим, природу имеет, тоже склонную к равенству. У каждого хозяина всего рождается вровень: пшеницы, огородных плодов. Овцы приносят по два ягненка, кобылы — по одному жеребенку, коровы — по одному теленку. От такого Божьего расположения нет у нас бедных и богатых. Потому нет зависти, корысти, гордыни, преступлений, свар, нехороших слов в обращении. Для житья и работы у каждого есть своего в достатке, поэтому мы не одалживаемся друг у друга, не ходим друг к другу в гости. А все праздники встречаем вместе на этой площади за общими столами, после того как помолимся в храме. На праздниках и дома хмельного не употребляем, но все веселы и довольны. Хотя и не болеем, но, приходит срок, и все умираем. А рая у нас, как видишь, нет.
— Ваш остров невелик и Рязань не поместится, — сказал Иван. — Но как на великой Руси порядки завести вроде здешних?
— На этот вопрос ответа дать сразу не можем, — сказали старцы. — Ходи по городу, смотри, разглядывай, а мы держать совет будем.
Поклонился Иван старцам и пошёл по городу. В первом же доме его накормили щами с мясом, только вместо капусты в хлёбове плавали маслины. Полюбовался он работой мастериц, что вышивали золотом по шёлку. Девушки узнали про зазнобу Матрёну-телятницу, что томится в монастырской келье, и подарили ей дивный шёлковый плат с золотыми павлинами. Вышел из крепости — мужики огромный корабль сталкивают в море по бревнам. Помог им, поднапёрся плечом. Долго смотрел на дельфинов, что высоко выпрыгивали из волн, а мальчишки на них верхом катались. Однако темнеть начало, и возвратился Иван в город.
Старцы, видно, весь день с мест не вставали, потные сидят, а для прохлады молоко пьют кокосовое.
— Слушай, Иван, наш приговор! — промолвил маститый старец, видимо, главный между прочими. — Передай своим игуменам, что ответа от нас им не будет. Они свой спор почерпнули из книг, а мы люди неграмотные, поэтому спросу с нас нет. Скажи ещё, что равенство на Руси быть не может, ибо русские люди изначала не сумели жить мирным общежитием, а поставили над собой царя, бояр, дворян, воевод, дьяков, приставов, старост, которые ими управляют или по праву рождения, или по силе наглости. И Русь с самого начала не освобождается от грехов и неправд, а копит их всё больше и больше. Всё на Руси повязано насилием и неправдами, и порвать эти цепи сможет только народный бунт. Когда-нибудь явится на свет атаман всея гулевой Руси, вздыбит мужиков на бояр, и начнётся резня и великое пролитие крови. А теперь, Иван, ступай на корабль, он идёт в Царьград, затем крымскую Кафу, а там и до Руси рукой подать.
— Премного вам кланяюсь за гостеприимство, дорогие хозяева! — Иван низко поклонился. — Не обессудьте за просьбишку: старец, что помог мне добраться до вас, просил принести ему финик-ягоду.
— Этого добра у нас премного, — сказал старец. — Возьми и себе, хоть мешок, хоть два.
Сел утром Иван на корабль и через два месяца был в Симбирске, завезя по пути старцу мешок фиников-ягод. Выслушали игумены Ивана, затопали ногами, забрызгали слюной и приказали отцу-эконому бить батогами Ивана на конюшне. Выдали Ивану сто батогов и бросили в горячий коровий навоз, чтобы отлежался. Там нашла его телятница Матрёна и уволокла к себе в избёнку. Омыла его настоем чистотела и спрашивает:
— Где же ты, Ванюша, пил-гулял? Меня, болезную, забыл, а я глазоньки выплакала, тебя поджидаючи.
— Не плачь, Матрёна. Разверни-ка мой кушак и достань подарок с Пещаного моря.
Развернула Матрена кушак, достала плат, накинула на плечи, и в избенке стало светлым-светло.
Через несколько дён ушли они убёгом на Терек, к вольным казакам. На оставшиеся корабельники купил Иван коня и всю казацкую справу, построил камышовую хатку и стал казаковать. А Матрёна, что ни год, то казаков да казачек ему рожала. Так и живет он на Тереке до сих пор, пьёт чихирь, казакам об Острове Счастья в Пещаном море рассказывает.
Сказ про сожжение еретика Ярова
О граде нашем Синбирске, славном и похвальном, начну сказывать, о житие неспешном его обывателей, мещанах, купцах, служилых людях и дворянах, в царствие Петра I в части своей лишённых бород и облачённых в немецкое платье. От немцев и табак завезли к нам, от чего пожары в Синбирске, граде деревянном и ветряном, участились, недели не пройдёт, чтобы чья-то изба не полыхнула берёстой. Народ на пожар сбегается, а тушить нечем, воды нет. Стоят людишки, пялятся на полымя, руками машут, только ветер нагоняют, а помощи погорельцам никакой. Вот до чего табачная привычка доводила, а утеснить её нельзя, царю деньги требовались на войну со шведом, на строительство новой столицы, на машкерады, да на прорву воров вокруг своей царственной особы. Питие хмельного тоже не возбранялось, голи кабацкие, рванины бурлацкие, как нетопыри, кружили вокруг кабаков в подгорье на пристани и в самом граде, двери в кружала не закрывались, меднолицые целовальники сгребали полушки и гривенники с мокрых от пролитого вина прилавков всё туда же, в царёву мошну. Правда, и к их рукам немало прилипало.
Не все, конечно, обыватели винище лопали, курили да жевали табак. Много было людей богомольных, ко всякому рукомеслу прилежащих, от их щедрот поднимались во граде Божьи храмы. Построили каменный Свято-Троицкий собор, чуть позднее Свято-Вознесенский, благоденствовали женский Спасский и мужской Покровский монастыри. Каждый помещик в родовой вотчине строил храм своим иждивением или с помощью крестьянской общины. Колокола звонили, попы служили, обыватели толпились в храмах, но много ещё было в народе тёмных верований, от язычества ему доставшихся. Нет-нет, да возьмут силу над легковерными людьми ведуны, знахари, ворожеи, к коим простодушные обыватели обращались в надежде вылечить застарелую хворь, извести обидчика, присушить желанного человека, заручиться удачей в торговом предприятии. А когда холера начинала грозить из Астрахани или чума надвигалась из Ногайских степей, то появились лживые пророки и пророчицы и смущали народ дерзкими предсказниями, доводя его до полной душевной немощи и готовности броситься на первого встречного с кулаками или оружно. В ход шли ябеды, клепали на соседей, даже на родню, обвиняя их в колдовстве, в канцелярии воеводской даже рундук особый завели для хранения челобитных и подмётных писем.
И вот однажды ранёхонько, едва приказные отпёрли городскую ратушу, прибежала к ним молодая баба и с порога в пол лбом уткнулась, зарыдала, заголосила. Орёт благим матом, понять можно только одно: на кого-то клепать хочет. Сначала подумали, что дело пустое, оказалось, что полностью попадает под новый указ государыни Анны Иоанновны «О некоторых людях, которые, забыв страх Божий, показывают себя, будто они волшебства знают и обещаются простым людям чинить всякие пособы, чего ради те люди призывают их к себе в домы и просят их о всепомоществовании в злых своих намерениях…».
Утёрла бабка со смазливой мордашки мокроту и поведала о своём муже посадском человеке Якове Ярове, за которого она вышла замуж полгода назад «неохотой», под давлением родителей. Житьё с мужем срезу не заладилось, оный Яшка Яров не прилепился к жене, а стал с первого дня удаляться в свою комнату на чердаке, чем вводил супругу в недоумение и любопытство. Она стала за ним поглядывать, сучок в перегородке вынула и всё узрела. Видит, горят несколько лучин, муж перетирает в ступе какие-то травы, пересыпает семена. С той поры ни одной ночи спокойно не спала, страшные ведения стали подступать к ней во сне, мучили сердцебиение и приливы крови к затылку. Под внушением страха Варвара Ярова обратилась к своему духовнику, священнику Никите Андрееву, а потом к другому иерею Никифору Епифанову. Духовные особы нашли в действиях Ярова признаки преступления: «Чтобы не остаться ей приличной (обвинённой) вместе с мужем ея в таком еретичестве, нужно обо всём донести начальству». Извет Варвары Яровой был запротоколирован, её отпустили домой и наказали хранить всё в тайне.
На другой день собралось немалое приказное воинство во главе с земским старостой Семёном Ясырином, и нагрянули они вечером на подворье Якова Ярова, но без шума и звона, а тишком, чтобы поймать еретика во время волшебства. Понятые, приказные были пропущены Варварой к лестнице, осторожно поднялись по ней, и Ясырин приник глазом к дырке от сучка. И видит: на столе перед Яровым коробочки, а в них находятся травы, порошки, толстую книгу, тетрадки гадательные, а вокруг расставлены кости человеческие. Ясырин дал отмашку дюжему понятому, тот ударом ноги вышиб хилую дверь, и орава приказных ворвалась в комнату. Якову заломили руки, связали его накрепко, нашли большой лубяной короб и сложили туда травы тёртые и не тёртые, сушёные и не сушёные, тетрадки, книгу, заговорную и притворную к блуду. Потрясённый нападением Яров не сопротивлялся, его сволокли вниз, бросили вместе с коробом в сани и повезли в ратушу.
Содрали с Ярова зипун и портки, разложили на скамье, вынули из бочки с водой прутья и приступили к дознанию. Взвыл Яшка благим матом, попытался вывернуться из-под двух мужиков, державших его за голову и за ноги, и начал показывать на себя страшные признания. Что имеет он у себя книгу волшебную девять лет и по ней всегда святотатственные действа чинил, познал эту книгу и «отрёкся от истинного Бога, но от Христа он вовсе не отрекался». По этому самому учению «он дьявола и сатану чтит и теперь владыками их признаёт и клянётся ими». Приказной усердно скрипел пером, занося признания Ярова на бумагу, иногда кивая подручным, чтобы добавили злодею шелепов, и тот продолжал клепать на себя дальше, что лечил по их просьбе у себя людей синбирских и назвал имена.
На другой день приказное следствие устроило злодею очную ставку с его женой Варварой. Та неуступно стояла на своём: и волшебства де еженощно устраивал, и заговоры накладывал и «еретичество за ним признаёт издавна и в такой силе, как раньше показывала». Приходский священник заявил о Ярове по тем временам ужасное: «он де на исповеди у него не был, в своём еретичестве ему не каялся и Святых Таин не приобщался». Окольными путями навели справки о тех, кто лечился у Ярова и притянули к допросу братьев Карамышевых, Ивана Издеберского со снохой Марьей, Григория Деревягина и других посадских людей. Все они единогласно показали, что лечились у Ярова от разных болезней, никаких волшебных действ он над ними не совершал, еретических книг не видели, а читал Яков над ними три молитвы, которые напечатаны в требнике в чине крещения, и запретительную от бесов и злых духов. Эти показания были приобщены к делу, но никакого влияния на дело Ярова не оказали. А оно велось явно с обвинительным уклоном.
Городская ратуша передала Ярова вместе с розыскными бумагами в провинциальную канцелярию, там учинили свой розыск с сечением подозреваемого и вызовом свидетелей по второму разу. Удостоверившись, что дело идёт о волшебстве и еретичестве, сообщили об этом в канцелярию Казанской губернии, и та уведомила об этом правительствующий сенат. Медленно тащилась колесница российского правосудия от Синбирска до Казани и Санкт-Петербурга, а Якова Ярова, возложив на него оковы, поместили в провинциальную тюрьму возле воеводской избы. Узников в те времена не кормили, они существовали на подаяние. Беглые крестьяне, базарные тати, разбойники в сопровождении караульного ходили за милостыней на торжище и в богатые дома синбирян. Особо щедрые дачи колодники получали в дни церковных праздников. В сырой и земляной тюрьме тяжко дались Ярову проведённые в ней четыре года. Он полуослеп, разбух от водяной болезни, жил среди людей, но был отделён от них пропастью обвинений в еретичестве и волшебстве. Тюремные сидельцы сторонились его, как зачумлённого, за милостыней его не выпускали как еретика, он питался тем, что ему бросали соузники.
Но пришёл час и его судьбы. Прискакал из Казани курьер и привёз депешу, а в ней прописано: «Казнить еретика Якова Ярова смертью сожжением». Воевода Иван Иванович Немков прочитал сие и перекрестился. Призвал к себе начальника канцелярии и приказал сводить Якова Ярова в баню, переодеть в чистую одежду и накормить до отвала. А ещё приказал срубить на Венце сруб и подвезти к нему два воза сена. Всю ночь при свете смоляных факелов плотники рубили и вязали венцы сруба, и к утру он был готов. Хотя о казни народу не объявлялось, с рассветом на Венец со всех концов града начали сходиться посадские люди. С барабанным боем пришла воинская команда, солдаты с четырёх сторон окружили сруб, оставив лишь небольшой проход для смертника. Из Заволжья выкатилось солнце, осветив место казни.
«Ведут!» — выдохнула толпа. Яров шёл в чистой посконной рубахе в сопровождении двух солдат с ружьями. Его подвели к воеводе и бросили на колени.
«Читай!» — сказал Немков канцелярскому начальнику. Тот поправил на носу оловянные очки и откашлялся: «… потому ему, Ярову, экзекуция ученена будет за волшебство, за все злые и богопротивные дела казнить оного Ярова сожжением».
Едва были произнесены последние слова приговора, как солдаты схватили Ярова и бросили в сруб, и разом вспыхнуло со всех его сторон сухое сено. Посадские, сняв шапки, крестились, некоторые плакали, а из столба огня и дыма раздавались вопли сгорающего заживо человека.
Перед смертью Яков Яров отказался от исповеди.
Сказ про то, как Петр Великий в Синбирске чаи гонял
Жили-были синбиряне в полной уверенности, что до бога высоко, до царя далеко. А тут на тебе!..
Заорал на пожарной каланче караульный и десницей на полночь кажет, воеводу кличет, но не на пожар: по Казанскому трактату мчался клуб пыли и по временам из него высовывались то оскаленная конская морда, то копыта, то голова всадника. Караульный заорал ещё пуще, брякнул в чугунную доску. Из воеводской избы выглянул приказной: «Что орёшь, ботало?»
Следом за ним из дверей вылез сам воевода Фёдор Хрущёв, стольник старомосковской выделки. По дедовскому обычаю, он хотел было соснуть после обеда, а тут переполох. Хрущёв неодобрительно глянул на караульного, хотел на него рявкнуть, а тут через покосившиеся ворота влетел всадник, в котором воевода намётанным взглядом сразу распознал сержанта гвардии, коих обычно наряжали на царские посылки. «Беда!» — похолодел Хрущёв, юркнул в избу и поспешно натянул на себя парадный кафтан. Сержант простучал по доскам крыльца подкованными сапогами, вошёл в палату и протянул воеводе кожаный цилиндр с депешей.
— На словах велено добавить: за оплошку при встрече государя Петра Алексеевича спиной ответишь! — гаркнул гвардеец.
Воевода похолодел от ознобного страха, но сметки не утратил.
— Сенька, чёрт! – крикнул он начальнику над приказными. – Немедля господину сержанту гвардии обед из моих запасов, да кувшин романеи распечатай!
Сержант с Сенькой пошли в кормовую избу, а Хрущёв приказал немедленно собрать всех начальствующих в Синбирске и важных особ: капитана гарнизонной команды, приставов соляной и питейной контор, протопопа собора Живоначальной Троицы, важнейших купцов и промышленников. И тотчас в городе стало людно и шумно, приказная шушера, те, кто побойчее на ногу, кинулись в разные концы исполнять воеводский приказ.
Первым прибыл начальник гарнизона капитан Рогачёв, ветеран Полтавы, со своей командой. Солдаты, инвалиды и слабосильные, поднимая пыль, толпой ввалились на площадь перед воеводской избой. Рогачёв вприпрыжку бегал меж них, размахивая ясеневой тростью с железным набалдашником. Заслышав топот и зверские крики капитана, Хрущёв вышел из избы и кисло смотрел на служивых. Зрелище было жалким и удручающим: мундиры на солдатах сплошь латаные-перелатаные, сапоги разбитые, кой у кого подмётки лыками подвязаны, половина солдат хромые, другая половина однорукие.
— Ать-два! – бодро кричал капитан. – Смотри веселей, ребята!
Воевода махнул рукой, мол, веди прочь от глаз моих и строго вопросил капитана:
— А как пушки? Будет государь в крепости или не будет, но в любом разе салютовать надо!
— Все единороги ещё третьего дня речным песком вычищены, порох сухой, — отрапортовал Рогачёв. – Государь мне лично награду после Полтавской баталии вручал. – И коснулся набалдашником трости к пришитому к мундиру золотому рублю.
— Не подведи, родимый, — сказал воевода. – Поднимайся на крыльцо. Вон соляной с питейным приставы бредут, и отец протопоп волочится, рясой пыль метёт.
Заседали дотемна, пока всё решили. Утром, едва рассвело, Рогачёв с инвалидной сотней солдат спустился в подгорье к пристани, расставил служивых цепью, и они прочесали всю округу, выковыривая из кустов, лодок, притонов всякую шваль и сволочь, которые от ледохода до ледостава отираются в здешних местах, кормясь воровством и случайными прибытками. Выловили полтора десятка срамных девок в глиняных бусах, с натёртыми свёклой щёками, орливых и царапучих. Весь этот полон Рогачёв загрузил в большие лодки и отправил за Волгу, подальше от государевых очей. На кабак потратили последний запас охряной краски, выкрасили его снаружи, а крышу промазали дёгтем.
Пристань, полверсты берега, вымели мётлами, часть её разборонили. Ступай царь-батюшка, как по бархату!
Воевода Хрущёв с утра припожаловал на вороном жеребце, сбруя вся в серебряных бляхах, позванивает. На самом воеводе шапка с камчатым верхом и собольей оторочкой, кафтан красный с куньей обшивкой по отвороту и низу, на боку сабелька вострая, а в руке плеть-ногайка. Ею он с оттяжкой врезал грязному забулдыге, что пялился на кабак, не узнавая его в охряном дворце-игрушке. Солдаты подхватили голь-рвань и утащили в кусты, тот только ногами задрыгал.
— Вот, вишь! – сокрушался капитан Рогачёв. – Вроде всех из кустов вычесали, ан нет!
Подошли купцы, впереди сам Борис Твердышев, купец и промышленник, рядом Андреев, мельничный боярин, да Ушаков, тогда треть купцов Гостиной сотни Среднего Поволжья в граде Синбирске родовые домовладения имели, и торговлю и промыслы вели не только на Волге, но и в Москве, и новой столице Санкт-Петербурге. Хрущёв окинул их требовательным оком и остался доволен. Видные собой, ни одного замухрышки, одеты в длинные кафтаны из тонкого англицкого сукна, красные и синие, на ногах добротные сапоги, на головах шапки из дорогой камки.
К Твердышеву подбежал иноходью ухарь-приказчик, подал корзину с крышкой. Купец достал из неё серебряную братину, наполненную золотыми червонцами. Все так и прилипли к ней очами, вот оно какое – сокровище! Хрущёв судорожно сглотнул густую слюну: целых тысяча червонных! Так бы и смотрели, не отрываясь, пока бы с голоду не перемёрли, но дозорные, расставленные вдоль берега на сто саженей друг от друга, завопили:
— Идут! Идут!
Из-за мыса белыми птицами вылетели два струга и направились к пристани.
— Маши, воевода! — гаркнул капитан.
— Годи, не спеху! — буркнул Хрущёв и взял в руки зрительную трубку. На переднем струге стоял, подбоченясь, капитан гвардии. На втором были нагружены лубяные короба и мешки.
Струги уткнулись в берег. И закипела работа. Начали стаскивать на берег короба и мешки, распаковывать их, все, включая воеводу, стали у капитана гвардии на посылках. В кабаке затопили печь – воду греть, чуть в стороне царские повара начали живую рыбу разделывать, запыхтел огромный серебряный самовар.
С хозяевами царская челядь не церемонилась, толкалась, ругалась, но Хрущёв и все именитые симбиряне не обращали внимание на поварню, они заворожено смотрели на Волгу, по которой шла армада парусных и гребных судов, наполненных солдатами гвардейских и линейных полков и среди них царская галера под громадным белым парусом, над которым, на конце мачты, трепетал Андреевский флаг.
Воеводу Хрущёва будто в голову бревном шибануло: сигнал пушкарям подавать! Он потянул из-за пазухи белый плат, но поручик, командовавший крепостной артиллерией, сам догадался. Медные единороги сделали залп, потом второй, третий, вершина Синбирской горы закудрявилась белым дымом, а с армады в ответ грянуло, потрясая окрестности, солдатское:
— Виват! Виват! Виват!»
Суда с полками прошли мимо Синбирска, а царская галера остановилась возле пристани. С неё спустили шлюпку, в которую сошли государь Пётр Алексеевич, его супруга Екатерина Алексеевна, генерал-адмирал граф Апраксин и ближний вельможа Толстой. Когда государь ступил на синбирскую землю, опять троекратно ударили единороги, и во всех соборах и церквах зазвонили колокола. Император и императрица приняли благословление от соборного протопопа, недовольно посмотрели на встречающих, которые все пали на колени.
— Подыми, воевода, свою братию, — сказал царь. – Нечего на коленях по песку скользить. Поклона вам мало, всё норовите башкой в землю уткнуться!
Первым опамятовался именитый купец Борис Твердышев. Вскочил на ноги, схватил серебряную братину с золотыми червонцами и просунулся к царю.
— Прими, государь, от синбирского купечества!
Пётр Алексеевич благосклонно посмотрел на статного купца.
— Принимаю, пойдём со мной чай пить. И ты, воевода, отряхнись и за нами следуй.
Императрица Екатерина Алексеевна с улыбкой смотрела на происходящее и радовалась, какие у неё послушные и любящие подданные, в других странах давно таких нет.
Государь сразу проникся к Твердышеву интересом, усадил его за столом по правую сторону от себя, а воевода Хрущёв на краешке стола примостился и с опасливым недоумением смотрел на стоявший перед ним на тонкой ножке бокал с вином, как бы посудину не разбить, сраму не оберёшься.
— Россия твёрдой ногой стала на Балтийском море, — сказал государь. – Теперь будем утверждаться на Каспии и Кавказе!
Подали закуски, в основном, всякую волжскую рыбу, пироги, сладости.
— Знаю о тебе, Твердышев, что ты богат, честен, но почему больших государственных дел сторонишься? — спросил Пётр Алексеевич.
Купец не смутился:
— Моё дело торговое, государь. Купец там, где прибыль, но я не только торгую. Суконную и винокуренную мануфактуру имею.
— Об этом мне ведомо, но это в размере всей России мелочь. Тебе надо, как Демидову, развернуться, нечего сиднем на синбирском бугре сидеть.
— Легко сказать, как Демидов, — вздохнул Твердышев. – В одиночку не осилю.
— А я тебе, чем не помощник? – улыбнулся государь. – Бери земли Каргалы в Оренбургской степи, там люди испокон веков медь добывали. Сколько запросишь земли, столь и отпишем на тебя. Крестьян для рудников и заводов отпишем. Ты только начни. А как привезёшь мне первые десять пудов добытой меди, так тебе и полное моё благоволение.
Твердышев задумался, о Каргалах он слышал, место окраинное, дикое, кругом немирные народцы, опасное дело предлагал царь, но внутренний голос прямо-таки вопил: «Бери, дурак! Второго раза такой удачи не будет!»
— Ну, как, берёшься за медь? — спросил Пётр Алексеевич.
— Берусь, государь! – уверенным голосом произнёс Твердышев.
— Вот это дело, — повеселел император. – Пётр Андреевич! Пиши указ: отдать купцу Твердышеву оренбургских земель сколь пожелает для добычи меди, и крестьян отпиши монастырских тысячу душ, нет, полторы!..
Толстой поднялся из-за стола и поманил за собой Твердышева.
Синбирское чаепитие Петра Великого было недолгим, парус царской галеры наполнился свежим ветром, крепостные пушки ударили прощальным салютом и зазвонили колокола соборов и церквей, невиданное доселе торжество встречи государя закончилось.
Дольше всех на пристани оставался Твердышев, в руке у него была грамота с именным указом императора. Вдвойне был рад недолгой встрече с царём воевода Хрущёв. Карабкаясь на жеребце по крутому береговому взвозу, он не жалел и не сокрушался тем, что был обойдён царским вниманием, ведь «возле царя, как возле смерти», а ему по душе была другая пословица: «Воевода в городе – что мышь в коробе».
Ушаков и Андреев были весьма недовольны, что Твердышев вылез перед государем вперёд всех. «Ничего, — говорили они, — сломает голову на царской милости!» А более всех были разобижены голи кабацкие и пьяни бурлацкие, им предстояло добираться через Волгу к родимому кабаку, который дразнил яркой охряной краской своих стен их мутные взгляды с далёкого берега.
А над Волгой занепогодило, с заката наползли тяжёлые грозовые тучи, подул холодный и порывистый ветер, и по всей реке заходили, затолпились белоголовые и пенистые волны. Застоявшийся конь мягкими губами трогал за плечо Твердышева, торопил хозяина домой, к теплу и корму.
Неведомо нам, как зачинал Борис Твердышев своё великое медное дело, привёз ли Петру Алексеевичу обещанные десять пудов меди, но в царствование «кроткия Елизавет» и Екатерины II он, а затем его сыновья Яков и Иван в компании с Иваном Мясниковым, который был женат на его сестре Татьяне, имели в Оренбургском крае громадные земельные пространства, рудники, медеплавильные заводы, десятки тысяч крепостных крестьян. Вся русская медь того времени была их медью. По сути дела, они занимались добычей денег, ибо почти вся ходячая монета была медной.
Никто не знает, сколько человеческих душ сгинуло в Каргалах, рудники там были узкими норами, где, согнувшись, зачастую прикованные к тачкам, крепостные вывозили руду на поверхность. Люди гибли от недоедания и повальных болезней, несметно обогащая своих владельцев. Мясниковы-Твердышевы были баснословно богаты, в 1776 году они имели в своём владении восемь заводов, около восьмидесяти тысяч душ крепостных, миллионы рублей золотом в наличности, дворцы в Москве и Синбирске. Твердышевы и Масленников получили потомственное дворянство и чины, они имели всё, что только может пожелать человек, только у Твердышевых не было детей, то есть наследников, и все богатства семейного клана достались дочерям Масленникова – Ирине, Дарье, Аграфене и Екатерине.
Сказ про синбирских невест
В те давние времена в Санкт-Петербурге очередная державная замятня случилась: навыкло русское барство жить под мягкой женской рукой, и когда почила в бозе императрица «кроткия Елизавет», выскочил на престол, как чёрт из табакерки, голштинской выделки Пётр III, седьмая вода на киселе от Петра Великого, так ему в один час гвардейцы братья Орловы шею на Ропшинской мызе свернули, и воцарилась благословленная Екатерина Вторая. И пролились на барство неслыханные благодеяния: вышел указ о вольности дворянства, что служить отечеству оно может только по своей охоте, и власть над крепостными у него полная и безраздельная. Возликовали и наши синбирские помещики. Совестливые дворяне ехали служить, но большинство залегли в своих поместьях, как медведи в берлогах, и носа, даже в Синбирск, не кажут, благоденствуют себе на здоровье.
В самом граде тоже кое-какие перемены случились: учинили вместо приказной избы несколько канцелярий, ратушу для учёта купцов и ремесленников, и чиновничья вошь начала плодиться на тягость простому люду. Там, где раньше приказной выжига за составление прошения брал пятачок, теперь канцелярский служка хапал полтинник. Купцам вроде послабление вышло, построили их по разрядам — гильдиям, у кого какая мошна. Почта появилась, одно время цифирную школу организовали, учить недорослей грамоте и счёту, так желающих учиться из дворян почти не нашлось, стали учить в ней солдатских детей, тех можно было силком заставить, да и пороть их сподручнее, если урока не выучат. После сих штудий вырастали из них отменные канцелярские крючки, в коих потребность множилась. Приказ общественного призрения появился, а с ним и богадельни, сиротские дома, за которыми стала присматривать управа благочиния, первый полицейский встал на пост возле дома управителя Синбирской провинции, обитатели работного дома каждое утро брались за тачки, кирки и лопаты — стёсывали спуск к Волге, ох и работа, полвека заняла! Надо же было Богдану Хитрово град, славный и похвальный, взгромоздить на Синбирскую гору. Сосновый лес-то в округе повырубили, другие города поволжские по низкости своего местоположения пользовались для строительства и отопления сплавным, из Ветлуги и Перми, лесом, а в Симбирске каждое бревно приходилось затаскивать на кручу или везти за многие десятки вёрст.
Всё так, но синбиряне не хаяли свой град, если из приезжих кто-то начинал про него дурно говорить, в ругань, а то и в драку бросались. Мы-ста синберене, у нас дворянство самое родовитое, купцы — тароватей не сыскать, наши глиняные кувшины — балакири — самые звонкие, промзинские платки — самые баские! В этом довольстве собой и бахвальстве застала государыня Екатерина синбирян в лето 1767 года.
В Синбирске, как услышали о скором приезде императрицы, все переполошились, замятня началась, пыль столбом. И то правда — выгнали из казармы служивых, дали им в руки лопаты и метлы, кочки соскребают, мусор и шавяки навозные сметают, всю Соборную площадь чисто вылизали, кардегардию и дом провинциальной канцелярии побелили, а наличники на окнах жёлто выкрасили. Чиновники в присутствия кто в чём хаживал, заставили всех достать мундиры, проветрить от нафталина, крючки да пуговицы попришивать. Безмундирным велели по домам сидеть и носа не высовывать. Купцам тоже дело досталось — тащат штуки красного сукна, чтобы в двести саженей ковровую дорожку сделать под ноги государыне. Соборные дьяконы глотки прочищают гулким кашлем и кагором смачивают. Дишкантам и тенорам по сотне яиц отпустили бесплатно, пусть пьют от пуза, для голосистости.
Государыня знать не знает об учинённом ею своим приездом переполохе в Симбирске, почивает себе на перине из лебяжьего пуха под шёлковым одеялом. В бока галеры, сделанной из архангельских корабельных сосен волны плещутся, розовый парус похлопывает, сто гребцов, саженных солдат-гренадёр, вёсла в руках балакают, дремлют сами. Тут и солнышко взошло, осветило императорский штандарт на мачте, обласкало тёплыми лучами палубу, высветило на носу судна бородатого и голого мужика с вилами — морского бога Посейдона. Государыня шевельнула ручкой по лебяжьему ложу, место рядом ещё не выстыло, ушёл Гриша, как обычно, до её просыпа. Вздохнула, очи распахнула, в колокольчик брякнула. Появились дамы-прислужницы, у одной в руках серебряная лохань с тёплой водой для умывания, у другой — гребни из зуба морского зверя для расчёсывания волос, у третьей — шкатулка из чёрного эбенового дерева с притираниями, мазями, помадами, белилами-румянами, всё французской выделки. Граф Григорий Орлов зашёл, ручку чмокнул, справился, как государыня почивала, а о том, где был в ночном — молчок! «Как погода, ваше сиятельство?» — спросила Екатерина. «Знойно, матушка! Скоро в Симбирске будем». «Ах, — молвила государыня. — Надеюсь, хозяева приготовленные мне покои охладили, да мух повыгоняли. Уж очень они меня в Казани замаяли!»
Галера «Тверь» причалила к Синбирской пристани под радостные крики горожан. Когда Екатерина ступила на берег, колокола соборов и церквей заблаговестили, над полуразрушенными стенами старой крепости закурился белый дым. И внятно чихнули четыре единорога времён царя Алексея. По красной дорожке, приветствуемая со всех сторон горожанами и дворянами Синбирского уезда государыня поднялась в гору к каменному дому Мясникова, где ей были устроены покои. После двух часов отдыха она изволила выйти в залу, где потея в суконных мундирах, при шпагах и треуголках ожидали аудиенции синбирский комендант полковник Пётр Матвеевич Чернышев с главными чиновниками провинции. Чернышев в этом году был назначен в Синбирск, в полковники он скакнул, по милости Екатерины, из камер-лакеев, и она с любопытством на него посмотрела, каково ему на комендантском месте, по Сеньке ли шапка оказалась? Ещё не перетёртый в синбирских жерновах Чернышев выглядел по-петербургски, камер-лакейская выучка позволяла ему держаться с выверенной почтительностью к царствующей особе, а остальные чиновники были шибко травмированы сиянием, исходившим от российской самодержицы, глаза у них заслезились, руки затряслись, души затрепыхались от прилива крови и административного восторга. Не чаяли они, что будут находиться в двух шагах от порфироносной владычицы всея России. А та милостиво улыбнулась, допустила их к своей августейшей руке и, сжалясь над их потной краснотой, отпустила.
— Какие медведи! — промолвила она, адресуясь к Орлову.
— Медведи? — задумчиво произнёс граф. — Это волки, матушка!
— Других у меня нет! Душно однако и скучно. Что там на завтра?
— Торжественная служба в соборе, представление народу.
— Ладно, займусь бумагами. Этот Чернышев, камер-полковник, принёс мне экстракт о состоянии города.
Государыня не гнушалась входить во все административные дела. Поднявшись в свои покои, она поторопила своих дам снять с неё тяжёлую, прошитую золотыми нитями и унизанную алмазами робу, выпила холодной воды с брусничкой и села за столик к бумагам. Вечером того дня она записала в своём дневнике: «Здесь такой жар, что не знаешь, куда деваться, город же самый скаредный, и все дома, кроме того, где я стою, в кофискации, и так мой город у меня же. Я не очень знаю, схоже ли это с здравым рассуждением и не полезнее ли повернуть людям их домы, нежели сии лучшие и иметь в странной собственности, из которой ни коронные деньги, ни люди не сохранены в целости? Я теперь здесь упражняюсь сыскать способы, чтобы деньги были возвращены, дома по-пустому не сгнили, люди не переведены были вовсе в истребление, а недоимки по вину, по соли только сто семь тысяч рублей, к чему послужили как кражи, так и разные несчастливые приключения». Присыпала написанное песком, сдула, перечитала и взгрустнула. Государыне представилось, что она сидит сейчас в доме на Симбирской горе, кручинится над тем, как извести воровство и взятки, а в это время на всём протяжении огромной России воруют, тащат, вымогают мзду, и нет сил прекратить это беззаконие. Ей стало вдруг зябко, она глянула в окно, в котором догорал закат и сладко позевнула.
У графа Орлова тем часом из головы не выходила мысль, как развеселить свою царственную подругу. На такие придумки он был не очень горазд, не шут Балакирев, а гвардейский офицер, прямой, как плевок солдата, вот шпагой бы кого проткнуть или в морду кулачищем заехать, на это граф был способен без раздумий. Ндрав он имел пылкий, а ум недалёкий, тем и проиграл в будущем Потёмкину, а пока у него с Екатериной отношения были страстными, умел Григорий так обнять, таким жаром-пылом обжечь, что отказу ему ни в чём не было. Орлов стоял возле окна в коридоре и смотрел, как одна за другой покидали покои государыни её камеристки. Когда вышла последняя, он двинулся к заветным дверям, но возле лестницы его остановило какое-то шуршание. Он откинул портьеру и увидел прижавшуюся к стене хорошенькую девицу, которая зарделась, как маков цвет.
— Ты кто такая? — спросил Орлов.
— Я хозяйская дочь, ваша милость, Екатерина.
Граф улыбнулся. Чудно ему показалось — опять Екатерина.
— И сколько ещё таких розанов здесь произрастают?
— У батюшки моего нас четверо.
— И все так же прекрасны? — по-гвардейски привычно схватил девицу в охапку и поцеловал в губы. — Ах, сладка ягодка!
Она убежала вниз по лестнице, а граф задумался, почесал затылок и радостно улыбнулся — его осенила блестящая идея, чем занять государыню. Вошёл в покои, увидел свою Катерину, убранную ко сну, в прозрачной батистовой рубашке, подхватил на руки, закружил.
— Нашёл я тебе заботу, матушка! Всю твою грусть, скуку окаянную, как рукой снимет! Нужно заковать четырёх девиц в крепкие оковы!
— Это как они провинились?
— Ох и провинились! Представь: молоды, с лица далеко не дурны, за каждой два завода, двадцать тысяч душ, миллионы рублей серебром да золотом. Немедленно возложи на них узы Гименея!
Государыня рассмеялась:
— Ты предлагаешь мне быть свахой?
Так снизошло на семейство Ивана Семёновича Масленникова царское благоволение. Крепко он маялся, как и жена его Татьяна Борисовна, одной думой: дочери на выданье, а женихов, соразмерных по своим достоинством с приданным, не находилось. Дворянство бывшего купца, полученное им за классный чин, выглядело в глазах родовитого барства скороспелым и даже плюгавым. Конечно, были женихи из дворян, но по большей части с червоточиной: то голь, из имущества только ботфорты на ногах да шпаженка на боку, да аттестат на чин поручика за пазухой. Такие бы тысячами со всей России набежали, только свистни! Но не о таком счастье мечталось дочерям и самому Масленникову. И он, и Татьяна Борисовна были склонны выдать дочерей за своего брата, купца, за ним надёжнее, и капиталы будут целы, и от балов-машкерадов головы не закружатся, веру отцов крепко блюсти будут. Тревожные думы одолевали Масленниковых, тревожные.
— Завтра ведь у нас куртаг, — сказала государыня. — Озаботься, Гришенька, чтобы наши хозяева были.
— Непременно! — обрадовался Орлов.
Ему намеченное на завтра мероприятие было любо по одной весьма важной причине: государыня, не смотря на его недовольство, постоянно держала вокруг себя свиту молодых блестящих офицеров гвардии, жадно взирающих на неё и готовых при малейшем знаке прыгнуть в царскую постель. Граф прекрасно понимал, что его могущество держится на приязни к нему государыни и не хотел его лишаться. Завтрашний куртаг его радовал тем, что он может одним махом избавиться сразу от четырёх соперников.
Дом Масленикова строил московский архитектор, он был в два очень высоких этажа, имел, кроме жилых комнат и спален, просторный зал на втором этаже с наборным из дуба полом, лепным потолком и роскошной люстрой. Окна выходили на Волгу, из них открывался величественный вид на Заволжье, речные острова и растёкшееся между ними русло реки. К приезду государыни весь дом чистили, мыли и скребли, и зал, ярко освещённый множеством свечей люстры и светильников на стенах, сиял, как сказочный дворец. В дом Масленникова съехались самые родовитые синбирские дворяне, занесённые в шестую часть Бархатной книги российского дворянства. Государыня, встречая гостей, милостливо улыбалась. Ни обеда, ни возлияний на куртаге не предполагалось, это было время общения избранной знати со своей повелительницей, и приглашение на него означало причастность к самому высшему кругу лиц и крайнюю близость к трону. Но сегодня был вечер, где главное внимание уделялось не потомкам Рюрика и Гедемина, а Масленниковым. В карты ни Иван Семёнович, ни Татьяна Борисовна не играли, и на сегодня ломбер был оставлен. Музыканты играли длинный польский или полонез, кавалеры и дамы дефилировали с ритмическими приседаниями по залу, а всё общество, глядя на танцующих, приосанивалось, видя себя таким прекрасным, таким знатным, таким пышным, таким учтивым.
Екатерина была великая мастерица вести всякого рода переговоры.
— Я слышала, — сказала она Масленникову, которого не отпускала от себя ни на шаг, — у тебя много красного товара имеется, а у меня — добрые молодцы?
Ивана Семёновича окатило жаром, он сразу понял, о чём идёт речь, и не стушевался.
— Товар имеется красный, да только по плечу ли он молодцам будет? Мы люди простые, наукам не обученные.
— Полно тебе, Иван Семёнович, — улыбнулась государыня. — Не след тебе прибедняться. Всё от твоего слова зависит.
— С превеликой благодарностью вручаю судьбу дочерей вам, ваше величество, — сказал Мясников и прижался губами к милостливо протянутой руке императрицы.
И начались свадьбы: и в Синбирске, и в Москве, и в Санкт-Петербурге. Ирина вышла замуж за Павла Бекетова, родовитого дворянина и капитана гвардии; Дарья — за Александра Пашкова, в его память россиянам остался знаменитый «Пашков дом» в Москве; Аграфена — за Алексея Дурасова, построившего на деньги жены великолепную усадьбу, завзятого театрала; Екатерина — за Григория Козицкого, чей дворец в Москве был перестроен в «Елисеевский» магазин. Мужья получили жён с большим приданным, Екатерина развеяла синбирскую скуку, а граф Орлов был доволен удалением своих вероятных соперников. Симбирское сватовство Екатерины — редкий случай, когда все остались довольны.
Призвание государей — видеть своих подданных счастливыми, и Екатерине это удалось сделать в граде Синбирске, славном и похвальном.
Сказ про осаду Синбирска бунташным войском Степана Разина
Разина ещё и близко не было, но его мятежное имя уже витало над Волгой, настраивая думы всех людей, и начальных, и подневольных, на тревожный лад. Все ждали, что вот-вот на волжской окраине случится доселе небывалое и ужасное, что бывало во время Смуты, ведь оставались ещё живы люди, помнившие времена лихолетия, и память о нём жила в преданиях. Но были ещё более близкие примеры — Соляной и Медный бунты, когда народное возмущение обнажилось в кровавом неистовстве почуявшего своё право на насилие простого люда. От Стеньки Разина ждали гораздо большего, гулящие люди и инородцы Поволжья с нетерпением выглядывали, когда явится атаман, чтобы пополнить в несметном числе ряды его бунташного войска.
Знали о Стеньке Разине и стрельцы Лопатина. За одну зиму до них докатились известия о казачьем атамане, который занял Яицкий городок, затем счастливо пограбил персидское побережье Каспия, явился в Астрахань с несметной добычей, получил от царя милостивую грамоту и до весны удалился в Паншин городок на Дону. Подвиги Разина простонародьем воспринимались как деяния сказочного богатыря, превращались в былины, которыми заслушивался народ, всегда мечтавший о появлении мстителя за свои унижения и муки от сильных и богатых людей.
Над Волгой уже сияла звёздами летняя ночь, но не все на струге спали. И Максим сквозь щели в досках, на которых он лежал, слышал разговоры стрельцов, что находились внизу.
— Знать, правду говорят, что атамана ни пули, ни стрелы не берут? — спросил молодой голос.
— А как они его возьмут, если у него заговор от них самим
Горинычем на него наложенный, — послышалось в ответ. — Немецкий капитан в него с трёх шагов из своего мушкета стрелял, пуля на Стенькиной груди только царапину оставила, как на камне, а сама — всмятку.
— Слушай, Нефёд, а кто такой Гориныч?
— Это, брат, царь водяной. У него со Стенькой договор: атамана ни пуля, ни сабля не берёт, а тот ему за это подарки посылает, золото в воду сыплет, шелка да бархаты, но больше всего по нраву Горинычу, когда Стенька его человечьей кровью потчует. Часто слышно про него, что он то и дело своих супротивников в воду сажает. А Гориныч-то тем доволен и своим благоволением атамана жалует.
— Слышно, он жёнку в воду бросил, так ли это? — спросил ещё чей-то голос.
— Не жёнку, а персианскую княжну. А до того он Горинычу свою жену невенчанную подарил близ Яицкого городка. Одел её в лучшие одежды и бросил в Яик со словами: «Прими, благодетель мой Горинович, самое лучшее и дорогое, что я имею!» От этой жёнки у него сын имеется, Стенька отослал его к астраханскому митрополиту с тысячью рублей в придачу, чтобы тот его воспитал в православной вере. А персианку он уже опосля в Волгу кинул, когда из набега на Каспий возвернулся…
Рядом с Максимом смачно, с присвистом, захрапел стрелец. Максим толкнул его и снова приник к доске ухом.
— … на подходе к Астрахани встретил Разина товарищ воеводы князь Львов с милостивой царской грамотой. В крепости пальба учинилась, когда казацкие струги встали у берега, сам воевода князь Прозоровский, митрополит и лучшие люди вышли встречать Стеньку, как же, сам великий государь его милостью пожаловал. Однако воевода своровал от атамана милостивое царское слово, стал ему казацкие вины выговаривать, что-де в Яицком городке двести стрельцов жизни лишил, государевы струги топил, торговлю с персианами порушил, много чего воевода выговаривал. Поначалу Разин слушал его терпеливо, только ножкой в сафьяновом сапоге притопывал, а потом возговорил громким голосом: «Ты, князь, на воеводстве сидючи, совсем обомшел, как пенёк гнилой. Вот велю я своим побратимам сбросить тебя с раската крепостной башни, не возрадуешься!» Задрожал Прозоровский от страха, за митрополита прячется. А Разин усмехнулся и говорит: «Хоть ты, князь, государево милостивое мне слово своровал, я тебя сам пожалую частью казацкого дувана как своего есаула». И положили казаки к ногам воеводы золото, жемчуга и лалы, и платья парчёвые, бархатные и камчатые. От жадности возжглись глаза у князя, он Стеньку винить перестал и молвил: «Гуляйте, ребята, только Астрахань не сожгите…»
Последние слова привели слушавших Нефёда стрельцов в восторг, и число слушателей увеличилось, поскольку до Максима явственно донёсся строгий голос: «Не сбивайтесь в кучу, а лежите по своим местам. Говори, Нефёд!»
— А как раздуванили казаки персианский дуван, то гулять начали, любо-дорого посмотреть! Расхаживают по граду Астрахани в шёлковых да бархатных кафтанах, на шапках нити жемчуга, дорогие каменья. Торг открыли невиданный, отдавали шёлк нипочём, фунт за десять копеек. А уж сколько дорогих заморских вин было повыпито, сколько пролито! Воевода глядит на казацкий разгул, злобится, да поделать ничего не может. Посадские люди и астраханские стрельцы за Стеньку горой. А Разин что ещё удумал: как-то вынесли ему кресло из дома, где он гулял, да поставили посреди улицы, а казаки на весь город загорланили: «Подходите, сироты астраханские, Степан Тимофеевич всех жаловать будет!» Сел Разин в кресло, а у его ног большой кожаный куль с золотом положили, тяжёлый, четверо дюжих казаков еле донесли. Поначалу астраханские люди побаивались подступиться к грозному атаману, однако нашёлся один смельчак, подбежал и бухнулся перед Разиным на колени. «Говори твои нужды, — сказал Стенька». «Выпить хочу за твоё здоровье, Степан Тимофеевич, да карманы дырявые, были две полушки и тех нет!» Улыбнулся Разин, сунул руку в куль и достал горсть золотых: «Гуляй, детинушка, без просыху!» Тут весь народ к нему и прислонился…
Стрелец, спавший рядом с Максимом, опять захрапел с затейливым присвистом. Парень ткнул его кулаком в бок. Тот сел, повращал полоумными очами и опять упал навзничь. Максим прислушался
— Про соловецкие дела Разина я не ведаю, — сказал Нефёд. — Кондрат там бывал, может, что и слышал.
Послышались уговоры какого-то Кондрата поведать о знаменитом атамане.
— Я могу сказать, — послышался голос. — Только вы, ребята, обещайте, что не будете меня тузить, коли слова мои вам не придутся по нраву. Ведомо вам, что соловецкие старцы не приняли никонианства и объявили великому государю войну. Царь посовестился наслать на знаменитый монастырь большую воинскую силу и поначалу отправил туда стряпчего Игнатия Волохова с сотней стрельцов с тем, чтобы привести обитель к покорности. Я шёл в той сотне десятником, что случилось, видел наяву. Старцы ворота нам не открыли, а самим не зайти: в монастыре по громадным стенам сотня пушек, монахи камни и огонь мечут. Игнатий Волохов покричал, погрозил старцам и велел нашему сотнику готовиться к уходу. Мы, знамо, возрадовались, а стряпчий в ярости готов камни грызть. И тут, ему на радость, в последнюю ночь поймали сторожевые стрельцы монаха у самых монастырских стен. Кликнул сотник меня и ещё одного десятника и велел идти к стряпчему. Пришли, а Волохов над монахом лютует, всего искровянил. Увидел нас и кричит: «Ставьте его на огонь!..»
— А дальше что? — спросил кто-то замолчавшего Кондрата.
— Долго терпел монах муку, а потом проклинать начал, страшно вспомнить, самого великого государя, патриарха Никона, ближних бояр блядиными детьми называл и вопил, что скоро явится на всех них кара, могутной вор, что спалит Москву и всех вероотступников и лучших людей будет казнить лютой смертью. Тут Волохов оттолкнул нас и сам взялся за раскалённые щипцы и начал терзать монаха, выведывая имя вора, и откуда он явится. И монах всё поведал, перед тем, как испустить дух.
— Стало быть, о Разине государевым людям загодя стало известно? — сказал Нефёд. — Как и то, что его направили на воровской путь соловецкие старцы?
— Вестимо, известно. Стенька явился в Соловки богомольцем и открыл на исповеди такую адскую бездну своей души, что исповедник был в ужасе. Проведав о том, начальные старцы заинтересовались Разиным, приблизили к себе, распознали в нём мстителя за поруганную никонианами христианскую веру и благословили его учинить великое возмущение простого люда против бояр, которые замыслили извести государя и насадить на русской земле окаянное латинство. Через соловецких старцев Разин получил силу отводить от себя пули и стрелы и отпущение от всех будущих грехов…
— Вон как! Значит, он не сам по себе замыслил поднять Русь против бояр, а по наущению соловецких старцев! — воскликнул шёпотом кто-то из стрельцов.
— А ну уймись! — раздался начальственный голос. — Не то те верёвки, что для воров припасены, как раз вам достанутся!
Угроза оказалась нешуточной, и внизу все замолчали. Максим поднял голову и осмотрелся. Вокруг было темно, стрельцы спали, упругий ветерок и течение несли струг бесшумно и плавно. И видя вокруг покой и безмятежность, Максиму трудно было представить, что где-то внизу на Волге, возможно, уже начал полыхать мятеж, уничтожая вокруг всё живое и человеческое.
Согласившись выполнить поручение Твёрдышева, Максим и представить себе не мог, что послан в самую пучину бунта, а теперь он понял, что весть, которую он доставит Разину, может быть настолько важной и своевременной, что мятеж разгорится ещё пуще, как головня, на которую вдруг внезапно подул ветер. Подумав об этом, Максим спохватился и сунул руку за голенище сапога. Грамотка была цела, он достал её, оглядел и сунул обратно за голенище. «Как бы голову не потерять, — подумал Максим. — Если кто про неё прознает, то висеть мне на рели».
Всему, что он услышал про Разина, Максим поверил безоговорочно. Ясно, что атаман — непростой человек, и ему помогают колдовские силы, в них Максим верил не менее, чем в существование Святой Троицы. К такому человеку трудно подойти, а ещё труднее остаться живу, не опалиться до смерти чарами, которые, подобно невидимому огню, отделяют его от всех смертных.
***
С весны 1670 года градом Царицыным правила казачья вольница. Ворота крепости днём и ночью были всегда распахнуты настежь, в самом граде и окрест него шаталось без дела множество вооружённых людей. Более семи тысяч вольного народа привёл Разин за собой из Риги, казачьей крепости, сплошь окружённой водой, где его войско в землянках, крытых камышом, пробедовало всю зиму. Атаман, как мог, поддерживал своих сподвижников: давал им деньги, кормил и, в расчете на летнюю добычу, сам взаймы брал порох и свинец у воронежских посадских людей, рассылал прелестные грамотки донским станицам и в Запорожскую Сечь, подбивая охочих людей на вольное казакование.
Поначалу Разин был щедр, но за зиму порастряс воровскую казну и к началу весны запустил руку в свою последнюю захоронку с остатками персианской добычи. Выручить его мог только новый набег, поэтому, когда он проведал, что домовитые казаки низовых станиц на Дону приняли государева посыльщика жильца Герасима Евдокимова с милостивой царской грамотой, то кинулся в Черкасск, застращал мирных казаков, а посыльщика до полусмерти избил и велел его кинуть в Дон. Совершив прилюдное убийство и распалившись им, Разин вернулся в Ригу, поднял своих людей и всей громадой двинулся к Царицыну.
Он уже побывал там, возвращаясь на Дон из Астрахани прошлой осенью, разбил кабак и оттаскал за бороду воеводу Унковского. Весной же граду была уготована кровавая потеха. Новый воевода Царицына стольник Тургенев не открыл ворота и засел в осаду. Стенька велел Ваське Усу осаждать крепость, а сам с тысячью самых отпетых казаков набросился на кочевья едисанских татар, разорил их дочиста и пригнал к Царицыну пленных людей, громадные табуны лошадей, гурты скота и отары овец.
Голодное войско при виде добычи возликовало и в семь тысяч глоток восславило своего атамана, но тот велел ничего из взятого не трогать, а немедля идти на приступ града, из которого уже переметнулось к казакам много стрельцов и посадских людей. Видя измену, воевода Тургенев с кучкой московских стрельцов заперся в башне, но был взят и в тот же день приведён на верёвке к Волге, проколот копьём и утоплен.
Несколько дней вольница гуляла, но вино скоро было выпито, пошла череда трезвых дней и раздумий воровской головки бунта, куда же идти дальше. Об этом Разин часто совещался со своими старшинами и есаулами.
— Идти надо на Москву! — убеждал атамана его ближний подручный Васька Ус. — Я ходил, четыре года тому назад за Тулу ушёл, но тогда я не имел и четверти той силы, которая есть у нас сейчас.
— Без Волги нам нельзя, — возражал Усу разинский брат Фрол. — Летом к ней гулящие люди теснятся, на них мы обопрёмся, а на мужиков надёжи нет. Они привычны ковырять пашню, а нож в руки берут, когда хлеб режут.
— Брось, Фрол, — гнул своё Ус. — Мужику только дай почуять волю и правду, и он, кому хошь, шею свернёт. Надо идти на Москву, а вперёд выслать посыльщиков с прелестными грамотками. Тогда вся коренная Русь на дыбы встанет и опрокинется на бояр.
— Спеши да не торопись, — говорил бывалый есаул Корень. — На Москву мы всегда поспеем, не худо бы на Астрахань оборотиться. Пока не отомщены обиды воеводе Прозоровскому. Помнишь, Степан Тимофеевич, как этот старый мозгляк на тебя ножонками топал, стрельцов на казаков насылал, моего побратима старого казака Ванюшку Носатого на рели вздёрнул?
Разин не отвечал, но его глаза возжигались пламенным блеском, и на скулах начинали ходуном ходить желваки.
— Дело молвит Корень! — вскакивал с места черкас из Запороги Остап Очерет. — Были мы в Астрахани, да не растрясли её как следует. Пока до Москвы дойдём, половина казаков разбежится, без дувана казак не воин. Надо, Степан Тимофеевич, поначалу Астрахань раздуванить, а там можно и на Москву идти, но не посуху, а Волгой.
Разин слушал своих соратников, но последнего слова не говорил, его одолевали раздумья, в какую сторону ему повернуться: на Астрахань или на Москву. Атаман в опасности, которая угрожала его жизни, всегда был находчив, но когда требовалось принять какое-нибудь решение в мирной обстановке, то его начинали одолевать сомнения и неуверенность, он тогда ждал, как он иногда говорил, знака оттуда, что выше всякого человеческого разумения. В ожидании этого знака Стенька со временем начинал чувствовать, как над ним и в нём самом сгущается невидимая мгла, которая с каждым часом начинает теснить душу всё сильнее и сильнее, пока из неё не полыхнёт молнией внезапное озарение, и ему станет дышать так вольно, будто у него вдруг появились крылья.
От своих соратников, споривших, куда двинуть казацкую громаду, Разин уходил за город на волжский откос и подолгу стоял там, подставив разгорячённую томлениями грудь вольному ветру, вглядываясь в бескрайнюю степную даль, над которой белокипенные кучевые облака казались ему кремлями и соборами неведомых градов. Бывало, по какому-то порыву, он падал на землю и его чуткий, как у зверя, нюх, начинал щекотать, дурманя голову, сладковатый запах богородицкой травы — чабреца и, надышавшись ею, он забывался в недолгом беспамятном сне. Однако настал миг, когда чаемое Стенькой много дней свершилось: ему во сне явился Гориныч и молвил вещие слова:
— Жалую я тебя, казак, своей силой, гуляй — веселись по всей Волге, от Низа до Верха, да не забывай и меня, старого, своими дарами…
Проснулся Стенька и почувствовал себя таким могучим, будто в живой воде искупался. Вскочил на ноги, распростёр руки и так вскрикнул, что все люди в граде Царицыне это услышали, а те, кто знал своего атамана, возрадовались: пришла пора веселиться всем гулящим людям, началась воровская путина, и у каждого на всякий день будет сытная пища, а порой и море разливанное зелена-вина.
Пыля красными сапогами по сухой глине, Стенька сбежал с бугра и уже из ворот увидел, что возле крыльца атаманской избы столпились лучшие казаки. Его ждали.
— Чую вести недобрые дошли до Царицына? — спросил Разин, оглядывая своих ближних острым взглядом.
— Только что явился казак из дозорного разъезда, — ответил Фрол. — А какие вести, добрые или злые, ты сам рассуди.
— Где дозорщик?
— Да вот он, — Ус указал на молодого казака, который тотчас выступил вперёд.
— Говори! — велел Разин.
— Идут, атаман, по ближней к нагорной стороне протоке шесть стругов с воинскими людьми, — сказал казак.
— И где они?
— К вечеру будут у Денежного острова.
— Добро, — сказал Разин. — А что за ратные люди, стрельцы или солдаты?
— Стрельцы московские, в красных кафтанах.
Стенька вздрогнул, ему послышалось, как чей-то голос явственно произнёс: «Как раз тебе, атаман, будет, чем отдарить Гориныча…» Он зажмурился и, как конь, потряс головой, прогоняя наваждение. Муть в очах исчезла, и сразу пришло решение, как поступить.
— Бейте сполох! — велел Разин и обратился к ближним людям. — Давайте, казаки, думу думать, как стрельцов повоевать.
— Годи, Степан Тимофеевич, — сказал черкас Очерет и указал рукой на крепостные ворота, через которые на взмыленном от долгой скачки коне промчался всадник и резко остановился перед крыльцом атаманской избы.
— Скликай громаду, атаман! — прохрипел запыленный с ног до головы казак. — Товарищ астраханского воеводы князь Львов с двумя с половиной тысяч стрельцов подошёл к Чёрному Яру и стоит там уже два дня.
— Не беда, что пришёл, — усмехнувшись, сказал Разин. — Князь — мой друзяк, прошлой осенью пировали с ним оба два, он нам лиха не сотворит.
— С верху идёт тысяча ратников, с низу — две с половиной, — осторожно заметил есаул Корень. — Как бы они нам не повредили. Особенно московские стрельцы.
— С этими крепко воевать надо, — согласился атаман. — Что до астраханских стрельцов, то князь Львов привёл прибавление к нашему войску. Астраханцы переметнутся к нам и своих начальных людей приведут на верёвках.
Колокол на башне ударил тревожно и часто. Услышав набат, казаки и прибывшие к ним со всех сторон бунташные люди, расположившиеся станами подле Царицына, всполошились, похватали в руки оружие и устремились к крепости. Ещё не ведая, зачем их кличет атаман, они все были радостно возбуждены, догадываясь, что началась, наконец, гулевая путина.
Вскоре всё пространство против атаманской избы и вокруг неё было заполнено вооружёнными людьми. В крепости все не поместились, многие стояли за воротами и ждали, когда до них донесутся повторяемые многими людьми слова атамана. И Разин знал, что жаждут услышать от него люди.
— … Бояре изводят семью царя, царевича Алексея Алексеевича они пытались извести ядом, но тот спасся и скрылся под нашу защиту! Как, казаки, не выдадим боярам царевича?
— Не выдадим! Не выдадим!
Ближние Стенькины люди были поражены, до сей поры они не слышали от атамана таких слов. Ус глянул на Корня и встретил недоумевающий взгляд есаула, для которого весть о царевиче, скрывающемся у казаков, была тоже новостью. Смешливый Васька Ус потупился, чтобы не хохотнуть. Черкаса Очерета интересовали не московские дела, а добыча, Фрол Разин внимал с обычной для него пустотой во взгляде, он верил брату всегда и во всём.
— … Наши люди опростали из монастырского заточения, куда его бросили бояре, патриарха Никона! — продолжал витийствовать Разин. — И скоро святейший патриарх явится в наше войско.
На этот раз люди восприняли неслыханное известие с меньшим шумом, многие из них уже давно жили вне церкви и вспоминали о Боге, когда их ужалит какая-нибудь беда.
— Бояре своими неправдами затуманили очи царю и наслали на нас стрельцов. Они сейчас вблизи Царицына! — повысил голос Стенька. — Потому разбирайтесь каждый по своим есаулам и сотникам, седлайте коней и готовьтесь попотчевать незваных гостей саблями и пулями. Я буду с вами!
Толпа возвопила так оглушающее сильно, что своим криком погасила лампаду перед надвратной иконой Святителя Николая. Люди, толкая друг друга, кинулись по своим станам готовиться к боевому выходу. Площадь перед атаманской избой стремительно пустела.
— Как же так, Степан Тимофеевич, — сказал Корень, — мы, твои ближние люди, про царевича Алексея и патриарха Никона до сего часа не ведали?
— Много чего вам неведомо, — снисходительно молвил Разин. — Царевич уже здесь.
— Как уже здесь! — поразился Ус. — Меж нами, атаман, не было уговору, что-нибудь друг от друга утаивать!
— Я и не таю, — улыбнулся Разин. — А ну, други, садись на коней!
Есаулы, молча, ехали по берегу Волги следом за атаманом, гадая, чем надумал удивить их предводитель. Версты через две атаман повернул к берегу, и все встали у обрыва. Перед ними в саженях пятидесяти на воде стояли два небольших струга. Один был покрыт по верху синим бархатом, другой — красным. Людей на стругах не было, а по берегу в разных местах прохаживалось несколько сторожей с пищалями на плечах. Их есаулы узнали сразу: одностаничники Разина, которых он держал близ себя.
— Фролка! — велел Разин брату. — Сбегай на струг и ударь челом царевичу Алексею, чтобы он нам явился.
Фрол сошёл с коня, сбежал с берега и скрылся под красным бархатом на струге. Потом выпятился оттуда задом на карачках, а за ним появился невысокий рыжеволосый юноша в лазоревой чуге и повернулся к берегу. Завидев это, Разин одним махом спрыгнул с коня и упал на колени, преклонив голову к земле. Вслед за ним попадали с коней и его есаулы, даже Васька Ус не замешкался и преклонился ниц. Когда они подняли головы, царевича на струге уже не было видно.
— Царевича Алексея являть всему народу рано, — сказал Разин. — Людям достаточно знать, что он есть.
— Но ведь когда-то он должен выйти из своей захоронки, — задумчиво молвил Корень.
— Царевич явится на Москве, — важно сказал атаман. — Явится всему народу царём Алексеем Вторым…
— А где патриарх Никон? — спросил Васька Ус.
— Будет тебе и Никон! — вскричал Разин и ударил каблуками сапогов под ребра своего коня. — Гойда! Пора идти на московских стрельцов!
***
Разинское войско шло от Астрахани до Синбирска больше месяца. Это была адова работа — тащить против течения больше двухсот стругов, нагруженных воинскими припасами, и в лямки впрягались все: и старые, и молодые казаки, и гулящие люди, но особо тяжко пришлось пленным стрельцам, те не вставали из-за вёсел и не снимали с плеч бурлацких лямок, и погибло их несчётно, никак не меньше тысячи человек. Их не хоронили, а просто сталкивали в реку, за весло сажали другого пленного, и всё скопище стругов и людей безостановочно шло на верховые уезды.
С продвижением Степана Разина вверх по Волге сказочные слухи об атамане, вознамерившемся погубить всех бояр и дать людям волю, стали близки к действительности, чему способствовали многочисленные посылки ватажек в верховые уезды с прелестными письмами и призывами убивать начальных людей и устраивать жизнь по своей воле. Вся юго-восточная окраина русского государства была охвачена бунтом, и множество народа бежало к берегам Волги, чтобы пополнить ряды разинского войска. Оно на подходе к Синбирску достигло уже двадцати тысяч, которые шли на стругах и по обоим берегам реки, но вряд ли и сам Разин знал, сколько у него под началом людей с оружием.
В Белом Яру стрельцы открыли Разину ворота с большим воодушевлением. Степан Тимофеевич велел всем стругам идти дальше, а сам, в окружении своих ближних людей, сошёл на берег. К нему подошли белоярские стрельцы и низко поклонились. Не склонил головы лишь воевода Ярцев, преклонных лет старик, но ещё бодрый видом.
— Не утеснял ли православных сей ставленник бояр? — спросил Разин. — Что ему пожаловать, батогов или рели?
Стрельцы единодушно объявили, что за воеводой Ярцевым никаких вин перед ними нет, и они просят для него атаманской милости.
— Вот мы сейчас узнаем, — сказал Разин, — нужна ли воеводе моя милость. Целуйте крест на вечную верность казацким обычаям!
Все стали целовать крест, но когда дошла очередь до воеводы Ярцева, он отвернулся от распятия.
— Стало быть, тебе, старик, не по нраву казацкое крестное целование? — спросил атаман с такой холодностью в голосе, что все вокруг затихли, даже самые буйные разинские есаулы. — Ты почто рожу от святого креста воротишь?
— Я не от креста отвернулся, воровской дядя, — сказал белоярский воевода. — А от тебя, душегуба и кромешника.
Разин от такого невиданного им давно отпора слегка опешил, но волю гневу пока не дал.
— Стало быть, я душегуб, — произнёс он в притворной задумчивости. — Не спорю, великие грехи я на себя взял, но и великую радость дать людям волю и казацкое счастье. И не помню я ни одного из тех, кого сгубил, чтобы у него душа была. Может, она есть у тебя, старый?
— Чтобы узреть чужую душу, надо свою иметь! — громко сказал воевода и так рванул на груди свой кафтан, что с него посыпались пуговицы. — А кровь мою ты хоть сейчас увидишь.
Разин, свирепея, воззрился на Ярцева, но сдержал гнев, отвернулся и поманил к себе своего денщика Бумбу.
— Засунь его в куль и привяжи к бревну на носу струга!
Затем атаман обошёл острог и велел забрать на струг затинные пищали, малые пушки, порох и свинец. Желающим воевать Синбирск он велел идти туда берегом. За то время, пока Разин был в Белом Яру, мимо него не прошло ещё и половины стругов, что были вместе с ним. Он поднялся на свой струг и велел кормщику нагнать передовые суда. Лучка принялся нахлёстывать бичом гребцов, бывших московских стрельцов, а Разин подошёл к носу струга. Куль на бревне трепыхался, сидевший в нём воевода лаялся и грозил атаману самыми страшными муками ада.
«Надо помянуть Гориныча добрым посулом, — подумал Разин. — Вот выйду к Синбирску и воздам ему почесть. Уже более месяца иду от Астрахани, а он себя не кажет».
Начало осени дало о себе знать быстрыми сумерками, на воде от острого сквознякового ветерка было зябко. Степан Тимофеевич ушёл под навес на корме и сел рядом с братом, который лежал, закрывшись овчиной, на персианском ковре.
— Как можется, Фролка? — спросил Разин.
— Познабливает.
— Годи! — сказал Степан Тимофеевич. Из небольшого короба он достал кувшин, налил из него в чарку, сыпанул туда же горсть порошка. Поболтал чарку в руке и протянул брату.
— Испей зелена-вина с турецким перцем. Первое средство от простудной хвори.
Фрол выпил снадобье и закашлялся.
— Терпи, брат, сейчас полегчает!
Под навес сунулся кормщик Лучка.
— Огни на стругах возжигать будем?
— А как же! — оживился Разин — Вели моим именем на каждом струге возжечь пламя, чтобы синбирским воинским людям и воеводам стало досадно от множества моей силы. Когда Синбирск явится?
— Рано утром будем против горы.
Лучка ушёл к борту струга, крикнул соседнему кормщику, чтобы тот зажёг огонь и передал волю атамана дальше. И вскоре Волга на всю свою ширину и на две версты в длину была освещена множеством огней. Они веселили души людей, утомлённых долгим путём, и напоминали о том, что уже завтра им всем предстоит участвовать в деле, где никому скучно не будет.
— Усни, Фролка, — Степан укрыл брата, лёг с ним рядом, велев себе проснуться за полчаса до рассвета. Засыпая, он подумал, что зря он выбрал для посула Горинычу костлявого и злобного старика. Надо было припасти ему раскрасавицу-жёнку, разодетую в золото и алмазы, тогда бы Гориныч оберёг его от пули и бесславия.
Когда атаман открыл глаза, утренние сумерки уже начинали рассеиваться. Он вышел из-под навеса и довольно улыбнулся: множество огней говорило о том, что сила его не покинула, побратимы и всякий другой безымянный для Разина люд были рядом и готовы по его знаку идти туда, куда он их пошлёт. Куль с воеводой всё так же висел на носовом бревне. Разин подобрался к нему и, достав нож, прошептал имя Гориныча, затем перерезал верёвку. Послышался тяжёлый шлепок о воду. Разин, повиснув вниз головой над бортом, напрасно вглядывался в плещущиеся волны, но не уловил ни одного знака, которого с душевным трепетом ожидал от своего покровителя.
— Гляди, атаман, что на берегу деется! — вскричал Лучка.
Разин поднял голову, оборотился к правому берегу Волги и увидел, что вокруг Синбирска полыхает огромное зарево пожара. Разин прислушался: колокола в рубленом граде молчали, сам он был ярко освещён, но не горел.
— Что это такое? — спросил Фрол.
— Синбиряне жгут посад. Стало быть, нас ждёт осада. Да, брат, Синбирск — это не радушная Астрахань! Здесь в полную силу воевать надо.
Разин встал на помост и жадно взирал на пожар, ему в нём чудился некий признак, предсказывающий будущее. «Если это от Гориныча знак, — думал атаман, — то как его понять, добрый он или нет?»
От смутных гаданий Разина отвлёк шелест, который стал исходить от всех стругов. Шелест понемногу перешёл в громкое шарканье. Поняв, что это такое, Степан Тимофеевич возрадовался: казаки и другие ратные люди готовились к битве и точили своё оружие: сабли, секиры, ножи, топоры и копья. А тут ещё с синбирского подгорья донёсся голос есаула Корня. Две тысячи казаков, которых он вёл посуху, подошли к берегу и встречали своего атамана весёлыми криками.
Струги стали причаливаться к берегу, множество людей собралось в огромную толпу, и Степан Тимофеевич поспешил призвать к себе всех начальных людей. Им было велено разместиться станами и строго смотреть, чтобы их люди не мешались с чужими. Бывшим приказам астраханских стрельцов приказали встать в стороне от дороги в гору, пять тысяч казаков поместились на пойменной луговине, приказ оказаченных стрельцов из поволжских городов занял место под дорогой. Оставалась самая шалая часть войска — воровские шайки и гулящие люди, их Разин послал вперёд по дороге в гору, зная, что они будут воевать только тогда, когда их сзади подпирают копьями и саблями строевые ратные люди.
— Зря ты, Степан Тимофеевич, доверил этой гили взять гору, — посетовал Корень. — Там же рейтары, они их одним махом сметут.
— Хочешь сам идти? — удивился Разин. — А кто будет рубленый город брать? Не всё же им за нашими спинами жить, пусть воюют.
Ратные люди разбрелись по станам и сидели там на земле, ждали своего часа. Атаман был со своими донскими казаками, он знал, что они — его единственная верная опора, в любой беде не оставят, многие проверены ещё по походу на Каспий. Донцы были беспредельно верны своему атаману, и он отвечал им такими же пылкими чувствами.
Вернувшись к своему стругу, Разин взглянул на гору и обеспокоился: что-то подозрительно тихо на ней было.
— Бумба! — велел он своему денщику. — Сбегай наверх по дороге и посмотри, что там.
Калмык прыгнул на коня и помчался исполнять приказание. Скоро он вернулся.
— Поперёк дороги завал из брёвен. Мужики его растаскивают в стороны.
— Рейтар видел?
— Нет, атаман. Они за поворотом, и пока там тихо.
— Кликни ко мне стрелецкого атамана Лунина.
Калмык круто развернул коня и поскакал к астраханским стрельцам.
— Сейчас услышим, отдадут ли нам дорогу рейтары, — сказал Разин, и сразу же раздался оглушительный рёв множества людей, которые пошли на приступ. Вслед за этим послышались частые взрывы, Фрол начал их считать, дошёл до десяти и сбился.
— Рейтары кидают гранаты! — сказал он. — По звуку четырёхфунтовые.
— Слышу! — отозвался Разин. — Гранаты — это верная смерть, добро бы их было мало.
— Бегут! — крикнул Фрол и указал на дорогу. По ней, не оглядываясь, спешило вниз гилевое войско, непривычное к стойкому сопротивлению противника. Дорога была битком забита бегущими людьми, многие сходили с неё и катились по склону вниз, другие, цепляясь за траву и кусты, лезли по склону наверх.
— Слушаю, атаман! — к Разину подошёл Лунин.
— Возьми своих астраханцев и задержи, кого сможешь, на дороге! — велел Степан Тимофеевич. — Всех руби, никого не жалея!
Астраханцы перекрыли дорогу в несколько рядов, но обезумевшая толпа на них напирала, и Лунин приказал стрелять поверх голов. Однако его люди были обозлены и выстрелили прямо в толпу.
— Что они делают, Степан! — ужаснулся Фрол.
— Дело делают, — спокойно ответил Разин. — Пора всё войско отучить от баловства.
Астраханцы продолжали, действуя бердышами и саблями, оттеснять беглецов от дороги на край берега.
— Корень! — сказал Разин. — Возьми с десяток казаков и Чикмаза. Пойдём учить людей войне.
Толпа в несколько тысяч человек теснилась на небольшом клочке земли, который языком уходил от берега. Корень выехал за оцепление, велел всем начальным людям идти к атаману. Некоторые вышли сами, других толпа вытолкала с криками и битьём.
— Вы целовали святой крест на казачество! — громовым голосом обратился Степан Тимофеевич ко всем людям. — Теперь вы казаки, а казаки своим врагам спин не кажут! По казацкому закону бегство с поля боя равно измене! За это я волен казнить из вас каждого десятого!
Толпа от ужаса вздрогнула. Многие упали на колени и стали слёзно молить атамана о прощении. Плач и вой были не по нутру Разину, и он велел Лунину выстрелить мимо людей. Пальба утишила толпу.
— Чикмаз! — сказал атаман. — Приступай к делу.
Палач схватил за волосы воровского атамана, уронил на колени и отрубил ему саблей голову. Следом покатились по пологому скату к воде головы ещё четырнадцати начальных людей.
— Возьми, Фрол, этот сброд под своё начало, — сказал Разин. — Разбей их на сотни, для присмотра за ними разрешаю взять тебе казаков по твоему выбору.
— Что ты делать замыслил? — спросил Фрол.
— На рейтар нужно самым крепким казакам идти. Но поперёд пустим сотни три гилевых людишек, вдруг Барятинский не все гранаты перекидал. Вот и проверим.
Второй приступ дороги к Синбирску начался близко к обеду. Разин долго добивался своего начальства над ударным отрядом, но есаулы встали поперёк.
— Ты, Степан Тимофеевич, наш атаман, — говорили они. — Не дай Бог, попадёшь под дурацкую пулю, и мы останемся без твоего атаманства безголовыми и разбредёмся сиротами. Твоё время ещё придёт, а нам воевать веселее, когда ты сзади нас подпираешь.
— Способнее мне против рейтар идти, — сказал Очерет. — Я с рейтарами уже бился под Конотопом. Правда, то были ляхи с железными крыльями, а здесь русские, и без жестяных гремушек.
— Пусть будем так, — сказал Разин. — Иди, Очерет, дорогу нужно до вечера взять в свои руки. Даю тебе полную свою волю над людьми.
Очерет взял полтысячи своих запорожских черкас, вооружённых длинными пищалями и острыми саблями, и пошёл вверх по дороге, подталкивая впереди себя три сотни сбродных ратных людей. К высокому склону над дорогой он загодя направил полсотни самых лихих казаков, чтобы они вырезали метальщиков гранат. Пластуны незаметно подкрались к рейтарам, затаившимся в кустах над дорогой, и взяли их в ножи. Очерет возрадовался удачно начатому делу и велел идти дальше.
Они прошли по дороге две трети пути, когда послышались тяжёлые ухающие удары тулумбасов.
— Готовьте пищали к бою! — вскричал Очерет. — Стрелять за тридцать саженей!
За поворотом дороги послышался тяжёлый скок рейтарских коней. Пешие ратники отступили под морды казацких коней.
— Сразу, как стрелят казаки, бегом идите на рейтар и режьте всех подряд! — велел им Очерет.
Завидев казаков, рейтары захлестнули поводья за высокие луки своих сёдел и взяли в каждую руку по пистолету. Прицельно стрелять они могли с десяти-пятнадцати саженей, но казаки ударили из пищалей раньше, однако это рейтар не остановило. Они не дрогнули, выстрелили из запасных пистолетов, подавили конями пехоту и сошлись с черкасами в отчаянной сабельной рубке. Рейтары давили сверху, и казаки держались из последних сил. Уже до двух десятков казаков были убиты, Очерет махал саблей, отбиваясь от рейтара, который теснил его к обрыву, и тут вовремя поспела помощь.
Прислушиваясь к шуму сражения, Разин догадался, что у Барятинского нет пехоты, иначе он пустил бы её по верхней стороне дороге, непроходимой для конницы.
— Фрол, твоё войско к бою готово? — спросил он своего брата.
— Пойдёт и в огонь, и в воду!
— Как ты того добился?
— Чикмаз ещё тридцати гильщикам башки снёс, и теперь их хоть в оглобли ставь.
— Добро, Фрол, — сказал Разин. — Пошли тысячу своих людей вверх по нагорной обочине дороги, и пусть они бьют рейтар сверху из пищалей и копьями.
Почуяв, что на них напали с двух сторон, рейтары отступили. Очерет отправил своих раненых людей в подгорье, с дороги убрали в сторону убитых, и казаки пошли на новый приступ. Рейтары сражались упорно, особенно губителен был их плотный огонь из пистолетов. Опростав от пуль оружие, они вступали в рукопашную схватку, но опять отступали под натиском черкас Очерета, пуль, копий, а то и камней, которыми пехота осыпала их сверху.
Когда в очередной раз рейтары отошли, Барятинский не выдержал и послал против разинской пехоты свою, триста молодых татар. Те ушли, но живыми не вернулись. Из рейтар Зыкова многие погибли, целыми оставались люди Чубарова. И Барятинскому пришлось, пользуясь наступившими вечерними сумерками, отступить к острогу, огородиться телегами и стоять всю ночь там, надеясь, что подойдёт подмога от князя Урусова. На помощь Милославского окольничий не рассчитывал.
***
Проведав, что дорога на Синбирскую гору стала свободной от рейтар, Разин велел всем казакам, астраханским и сбродным со всех низовых городов ратникам идти к острогу, возле которого, ополчась, стоял Барятинский со своими воинскими людьми. Окольничий был зол и мрачен: во всякие переделки ему доводилось попадать за свою некороткую боевую жизнь, но такой ещё не бывало. И всему виной арзамский разборщик служилых людей Алексей Еропкин, который, имея от этого корысть, понаписал в полковые списки негодных к службе по здоровью дворян, а то и просто мёртвых душ, от чьей памяти остались лишь покосившиеся кресты на погостах. В полках объявилось много неявщиков — нетчиков, богатые дворяне попрятались по укромным местам и не спешили на войну с мужиками, от которой им не было корысти, и выжидали, что бунт усмирит кто-нибудь другой, кроме них.
Мрачно глядели вокруг себя и рейтары Барятинского, их обижало и злило, что им, дворянской бедноте, жившей только на рейтарское жалование и не имевшей своей земли и крестьянишек, приходилось рисковать за богатых дворян, часто за деньги уходивших от полковой службы в свои поместья. Только за один день на Синбирской горе были убиты до ста рейтар, а вдвое больше поранены, и что может случиться с каждым из них, они чувствовали своей барабанной рейтарской шкурой. В любой схватке можно было потерять жизнь или получить жестокое увечье.
Барятинский уступил воровскому войску достаточно земли от острога до берегового обрыва, чтобы оно на ней поместилось. Старые казаки встали к рейтарам ближе остальных и зорко на них поглядывали, чтобы они не учинили против них какой-нибудь каверзы. Остальные разинцы расположились на отдых, разожгли костры, кипятили воду для вечерней трапезы. Ставка Разина находилась на краю волжского обрыва, где ему Бумба устроил палатку, а неподалёку возжёг костёр.
У атамана собрались есаулы и старшины, чтобы выслушать его повеления на ближайшее время.
— Главное сейчас — опростаться от Барятинского, — говорил Степан Тимофеевич. — Ждать, пока он сам побежит, мы не станем. Я сейчас жду важные вести, и если они нам будут на руку, то ударим по рейтарам в утренних сумерках.
— Нужно поглядывать на рубленый город, — высказал опасение Корень. — Мы сцепимся с рейтарами, а Милославский может ударить нам в спину.
— Розмысел дельный, — похвалил есаула Степан Тимофеевич. — Только сдаётся мне, что воевода с окольничим живут, как кошка с собакой. Они могли сложиться ратными людьми ещё сегодня, и тогда мы вряд ли бы одолели Синбирскую гору. «Может, это Гориныч затмил им разум», — мысленно произнёс атаман и зябко поёжился.
— Сегодня они не сложились, а завтра сложатся, — сказал старик Однозуб. — Потому надо отгородиться от рубленого города крепкими ратными людьми. Бережёного и Бог бережёт, и чёрт балует.
В палатку заглянул Бумба.
— Что, явились? — спросил Разин.
Калмык кивнул и продолжал глядеть на атамана.
— Веди.
— Это прибыли ратные люди из острога, — сказал Разин. — Послушаем, что они скажут.
В палатку вошли сотник Брюзга и казачий полусотник Шутов, его вместо себя прислал осторожный Сафроныч. Гости потоптались, поискали глазами образа, чтобы перекреститься, не нашли их и нестройно промолвили:
— Челом, великому атаману Степану Тимофеевичу!
Разин разглядывал гостей, пряча насмешливую улыбку в усах. Честный казак, он перемётчиков не любил и глядел с опаской: изменивший один раз не поленится изменить и в другой.
— С чем явились, синбиряне? — спросил Разин. — Здесь все люди свои, говорите.
— Мы, Степан Тимофеевич, держим твою сторону, — заметно волнуясь, произнёс Брюзга. — Острожные стрельцы и казаки решили сложиться и уйти под твою руку.
— Добро, раз так, — важно сказал Разин. — А как вы уйдёте ко мне? Барятинский окружил острог, там его люди, обоз, пушки. Как же он вас от себя отпустит. Или вы там у себя что-то удумали?
— Навались на рейтар всей своей мочью, Степан Тимофеевич! — горячо заговорил полусотник Шутов. — Пока они с казаками будут схватываться, мы перережем тех дворянишек, что за нами приглядывают, и сразу ударим по рейтарам из пищалей.
— Розмыслы у вас великие, но у меня нет надёжы, что вы в последний час не передумаете, и подведёте казаков под пистолеты рейтар.
Брюзга и Шутов принялись в один голос клясться, что они слово сдержат. Стенька смотрел на них и удивлялся потёмкам человеческого сердца: эти люди клялись убить тех, с кем ещё сегодня бок о бок стояли на молитве.
— Сделаем так! — решил атаман. — Заполночь к пряслу подойдут полсотни моих казаков. Постреляйте в них пыжами и пустите в острог. Я в это время нападу на рейтар. А теперь ступайте. Бумба, проводи, чтобы их никто не тронул.
После ухода перемётчиков Разин спросил Очерета:
— Сколько твоих казаков погибло, Тарас?
— Двадцать два, — перекрестился черкас. — Добрые казаки были. Со мной с Запороги пришли. Здесь на обрыве положили в братскую могилу.
— Надо не забыть их родичей, Очерет, жён, детей, родителей, если они живы.
— Всё их добро будет сохранено у казначея и отдано родным.
— Они не торговыми людьми были, а казаками, — вздохнул Степан Тимофеевич и пододвинул к себе кожаный мешок. — Подставляй суму, Очерет! Жалую родным по двадцать пять рублей золотом. Храни эту казну, Тарас, как свою голову!
О затоптанных конями рейтар на Синбирском взвозде воровских и гулящих людишках Разин не вспомнил.
— Что, побратимы! — сказал атаман, выходя из палатки. — Не время ли взять Барятинского на кукан, а его рейтар посадить в цепях за вёсла наших стругов?
Ответом Степану Тимофеевичу были грозные крики всех казаков, что были вокруг него.
— По рейтарам ударим одними казаками, — решил Разин.
Бумба подвёл ему боевого коня.
— Очерет, Фрол, Однозуб, Корень! Поднимайте своих людей, начнём через полчаса!
Есаулы разбежались исполнять его волю, а Разин поехал мимо костров. При их свете была видна суматоха, казаки ополчались пищалями и саблями, седлали боевых коней и разбирались по своим сотням. С рейтарской стороны было тихо, но атаман знал, что хитрый полевой лис Барятинский не дремлет и всегда готов к бою.
Чуткий Бумба тронул Разина за плечо.
— Стреляют, атаман, с Крымской стороны острога.
Теперь и Разин услышал пальбу, и она его порадовала, перемётчики пустили за прясло казаков, и сейчас там началась резня и охота на дворянских ратников.
Барятинский сразу понял, что в остроге случилась измена, и с десятком рейтар кинулся к воротам. Но они уже были заперты изнутри, и на окольничего посыпались пули и камни.
От острога Барятинский прибежал к своим рейтарам и перевёл дух. Чубаровский полк и остатки полка Зыкова стояли в строю. Окольничий подъехал к полковникам и встал впереди их. Разинский стан был в ста саженях, на нём горели, уже затухая, костры, край неба над волжским обрывом засветлел предвестием рассвета, и на нём громоздилась чёрная туча. Затем она с тяжёлым топотом двинулась на рейтар, это были казаки.
Барятинский привстал на стременах и махнул рукой. Тотчас на обеих сторонах многорядного рейтарского строя стали гулко и часто бить тулумбасы, а рейтары, набирая скорость, пошли навстречу разинскому войску, готовясь выстрелить из сотен пистолетов все разом, а потом взяться за сабли.
Однако казакам были ведомы рейтарские хитрости, центр их войска замедлил движение, правая и левая сторона строя стали от него отдаляться, охватывая рейтар с двух сторон в клещи. Казаки в центре прицелились из своих длинноствольных пищалей и, не сходя с сёдел, осыпали людей Барятинского пулями, ещё до того, как те приблизились к ним на пистолетный выстрел. Рейтары смешались, многим удалось всё же разрядить пистолеты в мчавшихся на них галопом казаков, но стрельба была явно не прицельной, на повторный выстрел времени у казаков и рейтар уже не оставалось, и они сшиблись в отчаянной и беспощадной рубке.
Разин нацелил своего коня на Барятинского, но окольничего сшибло пулей, и его рейтары уволокли вглубь строя. Атамана это разозлило, и он налетел на ротмистра Саймонова и крепким ударом сабли разрубил на его плече серебряный панцирь, после чего рейтар кулем упал с коня на землю. Строи сломались, битва раскололась на множество единоборств, где удача сопутствовала сильным телом и духом. И неизвестно, сколько бы продолжалась эта почти равная борьба, но из острога начали прицельно стрелять из пищалей в спины рейтарам. На этом геройская часть сражения завершилась, рейтары ударились в бегство, и многие из них были порубаны и постреляны казаками, которые гнались за ними до Свияги. Через реку перешло около семисот рейтар, Барятинского среди них не оказалось. Окольничий нашёл своих рейтар через сутки, когда они уже шли по засечной черте в сторону Тетюшей. Где он обретался всё это время, неизвестно. Сохранилась молва, что Барятинский связанным лежал на телеге, и от пут его освободил какой-то казак, дал коня и указал, куда идти. В этой молве нет ни красоты, ни смысла, поэтому, возможно так оно и было на самом деле.
Через день войско Барятинского вышло из Тетюшей и отправилось в сторону Синбирска. Окольничий имел в строю два полка рейтар и до двух тысяч пехоты. За войском, охраняемый ротой рейтар, двигался обоз и полевые пушки. Сам полковой воевода находился во главе передового полка рейтар Чубарова, из которого две сотни всадников были отправлены вперёд для проведывания местности. Им было велено хватать всех, кто им попадётся, и решать, как с ними поступать: явным ворам, после жёстких расспросов, рубить головы на месте, а более важных пленных и всех дворян посылать на суд окольничего.
Отойдя тридцать вёрст от Тетюшей, войско после ночлега вышло к Свияге, и близ села Куланги к Барятинскому прибежал рейтар из передового охранения и донёс, что на них насела бунтарская ватага крестьян, вооружённых косами, вилами и дубьём, числом тысячи в три душ, которые норовят прижать рейтар к глубокому и крутому оврагу.
Чубаров был рядом, и окольничий велел ему вести полк на воров, и рубить, и стрелять их без всякой жалости. Полковник привстал на стременах, вырвал саблю из ножен и, издав нечленораздельный пронзительный вопль, пустил коня крупной рысью. За ним, на ходу перестраиваясь в боевые ряды, растекаясь в ширину, пошёл рейтарский полк, более тысячи всадников, и подмёрзшая за ночь земля загудела под тысячами конских копыт, и вспугнутая этим гулом с голых вершин берёзового леса снялась громадная стая ворон и с оглушительным гомоном полетела, как чёрная туча, в сторону Свияги, заслоняя собой тусклое предзимнее солнце. Рейтары Чубарова, бежавшие от Синбирска, и новые, из нижегородцев, были дворянами, и шли вперёд, пылая лютой ненавистью к рабам, которых они считали за говорящий скот, внезапно охваченный бешенством бунта и кинувшийся бодать и топтать своих владельцев.
Ослеплённые яростью крестьяне пёрли на прижатых уже к краю оврага рейтар передовой роты и проглядели смерть, которая накатила на них сзади. Рейтары Чубарова выстрелили из пистолетов, взялись за сабли, и началась резня. Мужиков охватил ужас, они кинулись бежать во все стороны, их гнали, рубили и топтали конями. Скоро всё поле возле Куланги было усеяно убитыми, а спасшихся от немедленной смерти ожидала мучительная казнь.
К ним подъехал Барятинский и велел всех казнить расчленением. Полковые палачи опростали из мешковины свои особые широкощёкие топоры и принялись на колодах лишать людей ног, рук и голов. Так казнили шестьдесят семь человек, остальных окольничий велел бить до полусмерти палками, чтобы им неповадно было бунтовать в другой раз.
Барятинский убедился, что скоро дойти до Синбирска ему не удастся: на речке Карле на него навалилась тысячная толпа мужиков, и на то, чтобы с ней расправиться, ушёл целый день. Из-за боя случилась большая задержка возле села Кырсадаки, затем рейтарам пришлось разгонять и казнить бунтовщиков у села Старые Маклауши.
Точных известий о судьбе Синбирска у Барятинского не было. Пойманные воры рассказывали небылицы и всякий раз другие, и окольничий не мог понять, что там происходит на самом деле, пока близ Тагая, уже на засечной черте, к нему не привели человека, объявившего себя поручиком Надёжой Кезоминым. Барятинский недоверчиво на него посмотрел, но пришелец выпростал из холопской одёжки свиток грамоты и подал её полковому воеводе.
— Ты когда ушёл из Синбирска? — спросил, прочитав письмо Милославского, окольничий.
— Позапрошлой ночью, — ответил Кезомин. — Воевода сам меня отправлял и велел передать тебе, князь, чтобы ты поспешал на выручку града.
— Стало быть, припёк вор князя Ивана! — сказал окольничий. — Говорил я ему, чтобы дал мне солдатский полк, и тогда бы не было осадного сидения, а вора давно бы схватили и отправили в Москву… Как Синбирск?
— Худо. Воры взгромоздили на Казанской стороне вровень с пряслом земляной вал, мечут с него беспрестанно огонь, по несколько раз в день идут на приступ. Синбиряне изнемогли от постоянных боёв, многие убиты, втрое больше пораненных, а Стенька своих людей не считает, мужики к нему валом валят и конца их приходу не видно.
— Сколько же сейчас у вора людей? — спросил окольничий.
— Как бы не обнести тебя, князь, неправдой, — подумав, сказал Кезомин. — Скажу, тысяч с двадцать, а сегодня вдруг к вору привалит толпа в пять тысяч мужиков, а может и поболе.
— Добро, пусть будет так, — окольничий позвал своего денщика. — Дай поручику коня и оружие. Сегодня войско заночует в Тагае, а завтра я поведу его на Синбирск.
Острог Тагай на черте встретил государево войско молчанием. Рейтары обшарили избы и выгнали из них несколько жёнок и два десятка малых ребят.
— Где ваши мужья? — спросил Барятинский испуганных жёнок, но те лишь беспрестанно кланялись и закрывали собой ребятишек.
— Известно где, — сказал, наезжая на жёнок, капитан Зверев. — Все поголовно ушли к вору. Отвечайте, или я вас попотчую плетью!
Жёнки, обливаясь слезами, завыли, окольничий развернул коня и поехал к избе, приготовленной ему для ночлега.
Ранним утром войско отправилось по засечной черте к Синбирску и близко к вечеру достигло берега Свияги, за которой круто поднималась Синбирская гора. Самой крепости от Свияги не было видно, но небо над вершиной горы было задымлено пожарищами. Неожиданное появление рейтар Барятинского смело воровских людей с левого берега реки, и Конная слобода была пуста.
Рейтарские полковники и стрелецкие головы собрались вокруг окольничего и ждали его распоряжений. Они знали, что не позднее, чем завтра им предстоит сразиться со злодеем не на жизнь, а на смерть, и победа в этой схватке во многом зависела не только от храбрости и боевого опыта рейтар и стрельцов, но и от того, как будет ими распоряжаться полковой воевода. Начальные люди верили в своего окольничего, но не догадывались, что того томила неуверенность в исходе сражения, князь ещё не изжил в себе унижающее его чувство позора, которое он испытал, спасаясь бегством от вора. Но вместе с тем Стенька научил Барятинского осторожности, и она склонила его принять разумное решение.
— Будем ждать вора здесь. Ему уже ведомо, что мы пришли, это его распалит, и завтра с утра он кинется на нас всей своей мощью. Тебе, Чубаров, я поручаю сохранность обоза. Отведи его на полторы версты от берега и не спускай с него глаз. Голова Юдин, видишь те ракитовые кусты? Схоронишься в них с одним приказом и пушечным нарядом. Остальные стрельцы и другая пехота встанут в полуверсте от берега. Когда воры перелезут через Свиягу и кинутся на них, пехота, держа строй, наведёт их на пушки. Добивать воровских людишек будут рейтары.
С правого берега Свияги за Барятинским наблюдал черкас Очерет. Появление государева войска его огорчило: завтра, по уговору с Разиным, он намеревался отойти от Синбирска и следовать с оставшимися у него казаками в милые его сердцу Запороги. «Не отпустит меня, Стенька, — сокрушался Очерет. — А уйти от него убёгом будет не по-товарищески».
К нему подошёл мужицкий атаман, чья ватага с дубьём и вилами в руках сторожила правый берег Сивяги.
— Велишь разломать мосты, есаул? По ним рейтары могут перелезть на нашу сторону, и мы их не удержим. Мои ребята вмиг порушат мостовые плети.
— Не дозволяю! — строго промолвил Очерет. — Мосты ни в коем разе не ломай и крепко их сторожи. Даст Бог, в башку Юшки Барятинского затмение найдет, и он кинется к пряслам. Там-то мы его и встретим. А бить его нам не впервой.
Черкас развернул коня и поехал в гору. Мимо шли казаки, которых Разин послал присматривать за Барятинским, и Очерет им тоже крепко наказал беречь мосты, которые мужики, по дурости, могли порушить. От крепости доносилась пушечная и пищальная пальба, Крымское прясло и вал были окутаны дымом, сквозь который прорывались всполохи огня. Приход Барятинского расшевелил Разина, и он повёл казаков и мужиков на очередной приступ, смутно надеясь, что в этот раз ему удастся сломать ослабевающее с каждым днём сопротивление синбирян. Мужики с топорами и копьями дуром пёрли на пищальные пули и пушечный дроб, и десятками валились с мостов замертво. Их вела на верную гибель не осмысленная отвага бывалых воинов, а озлобленная обречённость людей, загнанных бунтом в тупик, из которого не было выхода, кроме смерти.
Когда Очерет подъехал к крепости, приступ уже был отбит, и Разин стоял возле своего шатра, отирая мокрой тряпкой лицо и руки от чужой крови.
— Что, видел Юшку? — спросил атаман, опалив черкаса ещё неостывшим от боя огненным взглядом. — Много ли он рейтар за собой привёл?
— Рейтар много больше, чем в прошлый раз, но у него теперь есть и стрелецкая пехота.
— Вот и добро, что все вместе явились, — усмехнулся Разин. — Не надо будет за ними гоняться. Поутру всех сразу и побьём. Или ты в смущении?
— Бой покажет, — сказал Очерет. — А ведь завтра день Покрова…
— Ну и что с того? Или Пресвятая Богородица теперь Юшкина заступница? Я, Остап, крепко помню, что в этот день ты обещал меня покинуть. Что ж, иди в свои Запороги хоть сейчас, я тебя не держу.
— За что ты, Степан, меня укорил? — сердито произнес Очерет. — Я товарищей не бросаю. Схожу завтра с тобой на рейтар и уйду своим путём.
— А я знал, что ты меня не покинешь, — заметно обрадовался Разин. — Могло бы как раз твоих казаков и не хватить для завтрашнего боя. Сейчас сойдутся есаулы и старые казаки, надо размыслить, как взять Юшку за горло.
* * *
В утро Покрова Пресвятой Богородицы разинское войско зашевелилось и зашумело много раньше, чем в прежние дни. Сторожа на городских пряслах с тревогой смотрели, как вокруг крепости, разгоняя потёмки, запылало множество костров, заржали и зафыркали кони, задвигались толпы воровских людей, из острога, освещённого многими огнями, выехали полевые пушки, и большая часть казаков и мужиков стала по нескольким дорогам стекать в Свияжское подгорье.
Старший в эту ночь над сторожами капитан Мигунов, почесав в раздумье и смущеньи затылок, всё же решил разбудить своего полковника и донести ему об уходе воровских людей от стен града. Зотов, позёвывая, выслушал капитана, выругался и встряхнулся.
— Не умыслил ли вор какой каверзы? — сказал он. — Иди, Мигунов, на прясла и зри за всем, что делается вокруг. А я извещу воеводу.
Скоро облачившись в кафтан, полковник вышел из своей комнаты и крякнул: дух солдатской избы был так крепок и жгуч, что у него запершило в горле. В большой горнице спало больше сотни солдат, и в ней было не только душно, но и жарко. Зотов издалека трижды перекрестился на помаргивающий перед образом Спасителя свет лампады и, стараясь не потревожить спящих людей, вышел наружу. Было ещё темно, но дорогу до воеводской избы полковник нашёл бы и с закрытыми глазами. Проходя возле соборной церкви, он увидел, что возле неё уже стоят люди, скоро должна была начаться утреня.
Милославский уже опростался от жарких объятий своей девки-душегрейки и прохлаждался на крыльце в накинутой на плечи шубе.
— Что явился ни свет, ни заря? — спросил он. — Если с праздником поздравить, то рано. Приходи за полдень на уху и пироги с молитвой.
— Стенька задумал явно недоброе, — донёс Зотов. — С большой частью своих людей он ушёл к Свияге. Как думаешь, Иван Богданович, к чему бы это?
— Вот это вести! — встрепенулся князь и быстро засунул руки в рукава шубы. — Поспешим на свияжское прясло!
— А что мы с него увидим? — охладил воеводу полковник. — Ещё темно.
— Не скажи, — князь поднял голову. — Уже засветлело. А с прясла мы, может, и ничего не увидим, но услышим. По лёгкому морозцу далеко слыхать.
Небо за Волгой, и вправду, начало светлеть, звёзды притушились, но над Свиягой было ещё непроглядно темно. Зотов и Милославский стояли на верхнем мосту прясла и, обратившись в слух, ждали, что из Свияжского подгорья донесётся до них хоть какой-нибудь звук. И дождались. Издалека до них докатились глухие, едва слышные удары полковых тулумбасов: «Бум! Бум! Бум!»
— Это Барятинский! — воскликнул Милославский. — Пришёл-таки окольничий на выручку Синбирска! Молись, Глеб Иванович, чтобы Бог был на его стороне, и вор нашёл свою погибель!
Полковник лучше Милославского понимал, какое тяжёлое испытание предстоит вынести войску окольничего.
— Князь строит полки, — промолвил он. — Но пока ни он, ни Стенька друг друга не видят.
Полковник угадал: разинское войско по трём наплавным мостам переходило через Свиягу, совсем не видя государевых воинских людей. Из туманных сумерек до них лишь доносились гулкие удары тулумбасов. Сберегая казаков, Разин пустил вперёд мужиков, и они, притопив мосты своей тяжестью, бесстрашно шли на левый берег, черпая лаптями студёную воду и крепко сжимая в руках оружие. Мосты устояли на плаву, и по ним пошли казаки, которые вели своих коней в поводу, а рейтарские тулумбасы продолжали сотрясать воздух, призывая к битве.
Одно войско стояло против другого, и все ждали, пока развиднеется. Но вот тьма начала понемногу рассеиваться, и Разин, сопровождаемый Бумбой, выехал вперёд мужицких толп, которые чёрными роями клубились вокруг своих атаманов. Почти ни у кого из этих людей Степан Тимофеевич не знал имени, за месяц осады перед ним прошли десятки крестьянских вожаков, и он не мог их всех упомнить, но все они боготворили Разина, и сейчас, медленно проезжая перед ними, он вызывал в людях такое неудержимое ликование, что никто не мог удержаться, чтобы не завопить во всё горло, приветствуя великого атаман всея гулевой Руси.
Объехав мужицкие ватаги и взбодрив их своим появлением, Разин вернулся к есаулам, которые стояли впереди казаков. Все притихли, и атаман понял, что от него ждут слова.
— Сегодня наш день, побратимы! — вскричал, обращаясь ко всему казацкому войску, Степан Тимофеевич. — Побьём Юшку Барятинского, и Синбирск будет наш, и Нижний Новгород! На рейтар идите, когда они растратят пули на пехоту, а в сабельном сражении рейтар казаку не соперник. Встретим рейтар пищальным боем и сразу навалимся на них со всех сторон. Знайте, что я буду с вами с начала и до конца сечи!
Когда Разин закончил речь и вложил свою дамасской выделки саблю в ножны, Фрол недовольно произнёс:
— Не атаманское это дело, Степан, рубиться наравне с простыми казаками. Не дай Бог, случится с тобой худо, и войско останется без головы.
— Не накаркивай беду, Фролка! — отмахнулся от предостережения брата Степан Тимофеевич. — Дай и мне повеселиться боем, всем нутром чую, что сегодня мой день.
Разин сказал правду, он и на самом деле предчувствовал, что сегодня с ним случится такое, что бесповоротно переломит его судьбу. Устав томиться неизвестностью своего будущего, бесповоротно покинутый своим покровителем Горинычем, атаман решил поставить на кон сражения собственную жизнь.
— Если со мной в бою случится лихо, то вашим атаманом пусть будет Корень.
И дивно, что есаулы не возразили своему предводителю, а лишь потупились и завздыхали. Им показалось, что он сказал это не зря. Многие из них уже замечали, что Разин стал чудить больше обычного и задумываться, а это по воровскому и казачьему поверью не сулило ему добра.
Внезапно удары боевых барабанов смолкли. Государево войско построилось в ряды, и князь Барятинский в мглистых утренних сумерках стал объезжать пехоту. Приказ стрельцов и с полтысячи безлошадных дворян стояли в пятнадцать рядов в версте от Свияги. Вооружённая бердышами и пищалями, пехота выглядела грозной силой, но опытный воевода знал, что люди не выспались и замёрзли. Ещё он сомневался, что они выполнят задуманный им отход к пушечной засаде.
— Все ли стрельцы и дворяне знают, что им надлежит делать? — спросил Барятинский стрелецкого голову.
— Твоё повеление, князь, доведено до каждого полуголовы, сотника, полусотника и десятника, — ответил Юдин. — Но есть нужда в том, чтобы было кому их опамятовать, если у стрельцов и дворян от сраха помутится разум.
— Дельно мыслишь, — сказал Барятинский и оборотился к сопровождавшему его полковнику Зыкову. — Поставь роту рейтар, чтобы они охолодили пехоту, коли она побежит. Но не саблями, а плетями!
Когда окольничий подъехал к полку Чубарова, уже развиднелось. Рейтары сидели на боевых конях, все в ратной сбруе, железные нагрудники и шапки поблёскивали от осевшей на них туманной мороси. Рейтары выглядели свежее пехоты: они выспались рядом со своими конями, где им было тепло и покойно, и теперь, каждый со своей думой, ждали начала сечи.
— На мужиков, Андрей, не лезь, — сказал князь своему любимцу Чубарову, — зря растратишь на них пули, а вор только этого и поджидает. Враз навалится на тебя казачьим войском.
— Я уже учён Стенькой и его повадки ведаю.
— Зыков, ты пойдёшь вслед за Чубаровым, — распорядился Барятинский. — И глядите в оба за вором, у него навычка лезть в сечу. Будет такая удача, возьмите его живым, достанете только голову, бранить не стану.
От полка Чубарова окольничий отъехал на невысокий взгорок, где два знаменщика держали полковые знамёна, стояли тулумбасы и находились с десяток рейтар, которых князь мог использовать на посылки в полки и приказы. Солнце ещё не вылезло из-за Синбирской горы, но было уже светло, и Барятинскому стали хорошо видны великие мужицкие толпы, затопившие берег Свияги. Они его ничуть не устрашили, он высматривал казаков и, наконец, увидел их за большими осокорями у самого края воды, сбившихся в плотные ряды, на своих неказистых, но крепких конях.
Разин не спешил начинать битву, и князь решил его поторопить: велел недолго пробить в тулумбасы. Боевые барабаны пробудили Стеньку, он увидел своего кровного врага, сидящего на коне под сенью полковых знамён, и возжёгся яростью. По мановению атамана мужицкие ватаги ощетинились косами и копьями и медленно стали двигаться на государеву пехоту. Врагов отделяли друг от друга сначала с полверсты, потом счёт пошёл на сотни саженей. Стрельцы и дворяне спешно готовились к пищальному бою: первый ряд встал на одно колено, второй целился стоя, пехота из третьего ряда заполнила промежутки между строями и тоже была готова открыть прицельный огонь.
Мужики ещё не знали силы кучного пищального боя и пёрли на пехоту с удалью, как будто спешили сразиться с ней на кулачках. Загремели выстрелы, извергая из пищалей клубы дыма, передние ряды мужицких ватаг были выбиты, но живые не дрогнули и, переступая через павших, вонзили свои косы и копья в передние ряды пехоты. Теперь солоно пришлось стрельцам и дворянам, мужики их резали и кололи, но больше сваливали на землю и затаптывали насмерть. Рёв обезумевших от ярости людей, вопли ужаса поверженных и стоны раненых от поля сражения докатились до прясел осаждённого града, и Милославский приказал бить во все колокола, чтобы дать знать Барятинскому, что синбиряне живы и ждут от него скорого к ним прихода.
Когда мужики истребили первые ряды пехоты, стрельцы и дворяне стали отходить, но их враги в них так крепко вцепились, что, отступая, они вынуждены были биться изо всех сил. Пушечная засада была уже близка. И капитану рейтар показалось, что пехота вот-вот побежит, он собрался напустить на нее рейтар, но стрельцы и дворяне устояли. Сражаясь, они продолжали медленно отступать, и бледный от волнения стрелецкий голова Юдин с трудом сдерживался, чтобы не начать до времени пушечную пальбу.
Кроме пушек у Юдина была сотня стрельцов с мушкетами, и все они, установив своё оружие на сошки, ждали своего часа, как приказ стрельцов, нацеливших пищали на уже близкое мужицкое войско, за которым, привстав на стременах, наблюдал весьма довольный ходом сражения князь Барятинский.
Степану Тимофеевичу свалка пехоты с мужиками была нелюбопытна, и в сторону боя он не смотрел. Он знал, что исход сражения решится в сечи рейтар и казаков, и для того, чтобы он оказался в его пользу, из перешедших по мостам новых мужицких ватаг строил перед казацким войском заслон, который должен был ослабить первый, самый опасный натиск рейтар. Мужицкие атаманы, радостные, что над ними начальствует сам Степан Тимофеевич, ставили своих людей живым щитом перед казаками.
Неожиданно для разинцев раздались пушечные, мушкетные и пищальные залпы из засады, которые сразу выбили сотни мужиков, а на оставшихся в живых ударили стрельцы Юдина и воспрянувшая духом пехота. Но и после многих потерь ватаги были ещё многочисленными, они отходили к реке, но ожесточённо сопротивлялись и не утратили воли к победе.
Князь Барятинский, довольный удачным исполнением своей засадной хитрости, решил, что пришло время двинуть вперёд рейтар и, приблизившись к полкам, громко возвестил:
— Пожалую сто рублей тому, кто доставит мне вора живым или мёртвым!
Сто рублей были великим богатством, и рейтары встретили слова окольничего радостным и оглушительным воплем. Многие из них возмечтали встретиться и сойтись в рукопашной с самим Разиным. Часто и громко начали бить тулумбасы, и тысяча облачённых в железо рейтар чубаровского полка пошли на казацкое войско неторопливой и мерной рысью. За ними, чуть забирая вправо, двинулись рейтары полковника Зыкова. Половина его полка были новики, из дворян, найденных в Тетюшах, которые особо горячо жаждали крови воровских казаков.
Разина грозный вид устремившегося на него государева войска не смутил, и он скорым шагом двинул им навстречу мужиков, а казаки пошли за ним следом, первыми своими двумя рядами растекаясь в ширину, чтобы все они разом смогли, не мешая друг другу, встретить рейтар выстрелами из длинноствольных пищалей. Мужицкий заслон на какое-то время сумел сберечь казаков от удара рейтар, которым пришлось пробиваться к ним через косы и копья ватажников, расчищая себе дорогу пулями и саблями, и лобового столкновения не случилось. Но скоро казаки и рейтары перемешались друг с другом, и бой стал множеством поединков без правил, в которых побеждал не сильнейший, а тот, кого берегли судьба и слезные молитвы родных и близких.
Отчаянный Очерет со своими черкасами врубился в полк Зыкова с такой силой, что сумел оторвать от него сотни четыре рейтар, которые смешали ряды, но устояли и, выхватив из седельных кабур пистолеты, смогли выстрелить в казаков и многих побить, но павшие будто оставили силу живым, и в сабельных схватках запорожцы чаще брали верх над рейтарами, и скоро Зыков стал оглядываться на окольничего, ожидая от него подмоги.
Под началом есаула Корня была тысяча казаков, они сшиблись с полком Чубарова, и оба войска увязли друг в друге. Люди не только рубились на саблях, но часто сходились так близко, что могли грызть друг друга зубами. Бой шёл по всему полю, всадники топтали пехоту, но пешие воины и мужики также наносили им немало вреда, и уже много коней, потеряв своих хозяев, метались по полю ещё невиданной на Руси битвы между голытьбой и дворянами.
Государево войско полным своим составом вступило в сражение, и князь Барятинский с невысокого взгорка взирал на кровавую сечу, тоскуя, что у него не осталось в запасе воинских людей, которыми он смог бы усилить свои полки. Исход сражения был далеко не ясен, сошлись сила на силу, и победить должен был тот, чей воинский дух и воля к победе будут решительнее и твёрже.
Среди рейтар было немало бесшабашных удальцов, возжаждавших завладеть сторублёвой головой атамана, и Разину не приходилось искать себе поединщиков. Не успевал он снести саблей голову или разрубить на части одного рейтара, как тут же перед ним вздыбливал своего коня другой, но и этот, как следующий, не становился помехой на победном пути атамана. Рядом с ним рубились свирепый Бумба, брат Фрол и верные казаки-одностаничники.
Степан Тимофеевич уже побил многих рейтар, когда на него пошёл могучий алатырский дворянин Семён Степанов. Он сумел сохранить заряженным один пистолет и выстрелил в атамана, не дойдя до него несколько шагов. Тяжёлая пуля ударила Разина в грудь и сшибла его с коня. Степанов, спеша завладеть богатой добычей, упал на него сверху и стал вязать ему руки, но верный Бумба пронзил рейтара своей калмыцкой пикой и тут же пал с разрубленной головой на залитую кровью землю.
Над телом поверженного атамана закипела кровавая сеча. Рейтары рвались уволочь его к себе, но казаки рубились за Разина с такой неистовой мощью, что скоро в полку Чубарова не осталось ни одного храбреца, кто бы посмел к ним приблизиться. Фрол кинулся к брату и прижался ухом у его груди.
— Жив! — радостно вскрикнул он.
Казаки подхватили атамана и понесли его на руках. Никто не посмел встать у них на пути.
Степан Тимофеевич был крепко ранен, но над полем сражения разгулялась другая, чёрная весть, что атаман погиб, и это известие так поразило казаков и мужиков, что они сразу почувствовали, как у них стали убывать силы. Нашли свою смерть Очерет, Однозуб и многие старые казаки. Но был жив Корень.
— Надо держать рейтар, пока атамана не унесут за реку! — крикнул он своим казакам, и его люди встали на пути рвавшихся к Свияге дворян. Кровавая сеча закипела с новой силой. Барятинский, успевший возрадоваться вести о гибели вора Стеньки, решил, что войску пора его видеть и поспешил к пехоте, которая не преследовала отступавшие мужицкие ватаги, чтобы её подбодрить своим грозным словом.
Степан Тимофеевич лежал на траве, и над ним склонился лекарь Нефёд.
— Поспешай, старый! — торопил его Фрол.
Нефёд завязал узел повязки, отрезал ножом концы.
— Берите его на руки, — сказал он казакам. — И с великим бережением несите в острог.
Тяжёлая плеть окольничего прогулялась по спинам стрельцов и дворянской пехоты, они взбодрились и кинулись в бой. Почувствовав поддержку, усилили натиск рейтары, и бунташное войско обратилось в бегство. Казаки успели на своих быстрых конях занять мосты и без потерь перешли на другой берег. Следом за ними кинулись мужики, на мостах началась давка. Бревновые плети под тяжестью людей стали тонуть и разрываться между собой, люди оказались в студёной воде и многие утонули. На оставшихся на левом берегу мужиков накинулись рейтары и истребили всех, кто там был, кроме тех, кто бросился в реку. Но немногие мужики смогли преодолеть Свиягу вплавь и добраться до правого берега.
Барятинский был не в силах преследовать разбитое бунташное войско: рейтары и пехота понесли тяжёлые потери, выбились из сил, людей нужно было накормить и дать им время на отдых, чтобы они окрепли и воспряли духом. Окольничий велел начальным людям дать ему сведения о потерях, и вскоре ему доложили, что убито и ранено более тысячи рейтар и пехоты, и государево войско убавилось почти на четверть своего личного состава.
Это известие повергло Барятинского в глубокое раздумье. Бывалый воевода колебался, как ему поступить: спешить на выручку осаждённым синбирянам или, огородившись обозом, стоять на месте и ждать князя Урусова с его войском. Эти сомнения разрешил внезапно донёсшийся до окольничего звон колоколов: Милославский опять подавал ему знак, чтобы он шёл освобождать крепость от осады.
В обозе про голодное войско не забыли, уже с утра для людей было готово толокно, в коробах лежали нарезанные ломти хлеба и связки вяленой рыбы. Всё это на телегах доставили в полки и приказы. Рейтары и стрельцы ждали, что князь пожалует всех победной чарой зелена-вина, но бочек на телегах не было, и людям пришлось есть всухомятку, а жаждующие могли смочить глотки свияжской водой.
Окольничий велел рейтарам кормить и обихаживать коней, а две сотни стрельцов повёл к реке на восстановление разорванных наплавных мостов. На другом берегу было пусто, воры бежали так резво, что даже забыли поставить против государева войска боевой заслон. Окольничий поторапливал людей, и через пять часов из пойманных в воде брёвновых плетей был переброшен через реку широкий и прочный мост, по которому воевода тотчас перевёл в Свяжское подгорье пехоту и все пушки. Это дело заняло много времени, и рейтары начали переходить Свиягу, когда дневной свет стал меркнуть, а на склоне горы за речкой Синбиркой появились воровские ватаги.
Есаул Корень не забывал о своём атаманстве, но ему пришлось потратить много времени и сил, чтобы привести казаков в боевое состояние духа. Этому помогло известие, что Разин жив, и донские люди воспылали жаждой отмщения. Корню некогда было их пересчитывать по головам, на взгляд он определил, что казаков у него осталось не более тысячи, а мужиков было убито несчётно, но всё равно их оставалось в достатке, чтобы держать крепость в крепкой осаде.
Есаулу донесли, что Барятинский перешёл Свиягу с рейтарами и пехотой и идёт на Синбирскую гору. Корню стало понятно, что окольничий решил разметать осаду вокруг крепости, и он с казаками и тысячной ватагой мужиков собрался встретить его на берегу Синбирки.
Барятинский думал, что воры, по своей навычке, кинутся на него первыми, и велел, зарядив пушки свинцовым дробом, ждать приступа. Однако бунташное воинство не спешило идти на пули и копья, а князя пугало близкое наступление темноты, и он пустил вперёд пехоту. Подтащив пушки впотьмах к реке, стрельцы окатили разинцев свинцовым дробом и пулями, а затем стали переходить Синбирку вброд. Мужики ждали их на своём берегу, казаки выстрелили из пищалей, и началась отчаянная сеча.
Пехота сцепилась с мужиками намертво, бой шёл в воде и на берегу, и конца ему не предвиделось. Тогда Барятинский сам повёл полк Зыкова стороной от места схватки через речку. Рейтары в три скока преодолели Синбирку и, разрядив в замешкавшихся казаков пистолеты, взялись за сабли. Звуки боя достигли крепости, и Милославский велел открыть уже освобождённые от рогожных кулей ворота. Полковник Зотов повёл за собой пятьсот солдат и двести копейщиков своего полка.
Первыми появление солдат заметили казаки и бросились от них в сторону. Пехота усилила натиск, прорвалась на берег Синбирки, и мужики побежали от неё врассыпную. Бывалый Зотов остановил солдат и велел разжечь смольё, чтобы обозначить себя в темноте и избежать стычек с людьми Барятинского. Это помогло рейтарам и пехоте выйти на синбирян. Вскоре, следом за ними, явился и окольничий. В схватке с казаками ему не повезло: его сшибли с лошади, и сейчас замаранный грязью князь зло топорщил рыжую бороду.
— Я, кажется, поспел вовремя? — спросил полковник Зотов.
— Хорош, выручальщик! — заскрипел зубами окольничий. — Засел с князем Иваном в рубленом городе и весь день поглядывал, как я с ворами барахтаюсь!
— Надо поспешать, князь, — хладнокровно сказал полковник. — Ночь ворам не помеха, как бы они не переняли нас у крепостных ворот.
— Так что ты медлишь? — продолжал горячиться окольничий. — Я же не повис на тебе и не держу!
Сотню солдат полковник пустил вперёд, а с остальными прикрывал рейтар и пехоту сзади. Их продвижению разинцы не чинили препятствий, и вскоре люди Барятинского и солдаты были в крепости, где их, не скрывая радости, встретили истомлённые осадой синбиряне.
Воротник Федька Трофимов закрыл последний дубовый засов на воротах, и солдаты начали заставлять их рогожными кулями с мукой и солью.
С приходом Барятинского осада не закончилась, сила мужицкого войска не истощилась людскими потерями: сразу же, вслед за Барятинским, в Синбирск явился атаман Мурза Кайко с десятью тысячами злых в сече мордовцев и чувашей.
— Я получил от великого атамана Степана Тимофеевича весть, что мои люди ему нужны для битвы с князем Барятинским, — объявил Мурза Кайко.
— Ты опоздал, атаман, — сказал есаул Корень. — Степан Тимофеевич ранен и лежит без памяти в острожной башне.
— Я уже слышал об этом, но не верил, что случилось такое горе. Проведи меня к нему, есаул, я должен его видеть. Мое войско будет знать, что великий атаман жив, это взбодрит людей на битву.
Разин лежал на лавке, у его изголовья горели две восковые свечи. Спешно найденный среди гулящих людей убеглый поп клал перед иконой Святой Живоначальной Троицы поясные поклоны и молился за здравие атамана. Мурза Кайко был язычником, но склонил перед святым образом голову, что-то пробормотал на своём языке и подошёл к Разину.
— Я явился по твоему слову, великий атаман! — отчётливо проинёс Мурза Кайко.
Степан Тимофеевич открыл глаза, приподнял голову и схватил мужицкого атамана за руку. К раненому поспешил лекарь Нефёд.
— Ступайте отсель, — сказал он Корню. — Его нельзя тревожить.
Выйдя из башни, Мурза Кайко удивил и обрадовал есаула своим предсказанием:
— Великий атаман будет жить! Он так крепко сдавил мою руку, что я чуть не вскрикнул.
— Дай-то бы Бог! — Корень впервые за долгое время осенил себя крестным знаменем. — Ты Мурза Кайко явился как раз во время. Как вооружены твои люди?
— По мордовским и чувашским местам объявили указ о запрещении ковать железо, но мы его не слышали. И каждый мой воин имеет копьё с железным наконечником и топор. Завтра я обложу своими людьми крепость, а вечером пойду на приступ.
В тёмный предутренний час из ворот острога вышли два десятка казаков. Четверо вели за собой в поводу навьюченных коней, остальные, сменяя друг друга, несли носилки, на которых, погружённый в беспамятство, возлежал Разин. Обходя сторожевые костры, они спустились в подгорье, к пристани, возле которой стоял готовый к отплытию струг. Казаки внесли на него и поставили на корме носилки, втащили тяжёлые вьюки, и есаул Корень поторопил кормщика:
— Отчаливай, Лучка! — сказал он, сходя со струга. — Прощай, Фрол! Жди меня с казаками на Дону.
Казаки вёслами оттолкнулись от пристани и стали выгребать по протоке на коренную Волгу, где над стругом взметнулся парус, и он устремился к Царицыну.
Разин заметался на носилках и заскрипел зубами. Лекарь Нефёд кинулся к нему и, удерживая, стал отирать со лба пот сухой тряпицей.
— Что, тяжело тебе, Степанушка? — участливо промолвил он. — Потерпи… Не может быть того, чтобы такой могутной казачище не одолел смерть.
Лекарь невольно угадал: атамана терзала не пулевая рана, а душевная мука. Он видел себя возлежащим на ковровых подушках в просторном и светлом шатре, где перед ним из воздуха вдруг соткалась прекрасная златовласая дева в полупрозрачном шёлковом одеянии.
— Ты кто? — с трудом ворочая пересохшим языком, спросил Разин.
— Разве ты меня не знаешь? — улыбнулась дева. — Я получила от тебя столь богатый подарок, что не могла не явиться.
Степан Тимофеевич потянулся к красавице, схватил её за руку, и его насквозь ожгло ледяным ознобом.
— Стало быть, ты и есть моя смерть, — промолвил, окаменев лицом, атаман. — Вот ты какая…
— Беда с вами, людьми, — нахмурилась дева. — Придумали, что я костлявая старуха, да ещё и с косой. А я всего лишь открываю человеку дверь в его новую лучшую жизнь. Но для тебя ещё не настал час переступить через мой порог.
— Так что ж меня ещё ждёт? — встрепенулся Степан Тимофеевич.
Дева взмахнула рукавом шёлкового одеяния, и перед Разиным явился резной столец, на котором, дымясь, стояла золотая чаша.
— Испей, атаман, и всё тебе станет ведомо.
Степан Тимофеевич обеими руками взял чашу и жадно приник к ней пересохшими губами. Сначала питьё приятно охладило его нутро, затем стало сладковато-тёплым и приобрело вкус крови. Разин, с трудом сдержав тошноту, заглянул в чашу и зажмурился.
— Ужели ты ослаб духом, атаман? — промолвила дева. — Ты хотел знать свой последний час, так узри его!
Степан Тимофеевич с трудом разлепил очи, и его взору открылась огромная площадь, заполненная московским простонародьем, устремившим свои взгляды к большому помосту, на который всходил он сам, Разин. Сутулый и длиннорукий палач разорвал на нём рубаху и опрокинул навзничь. Сверкнуло лезвие топора, и скоро атаман был расчетвертован, а затем обезглавлен.
— Мне Гориныч такую страшную смерть не сулил! — встрепетал, опрокидываясь на ковровые подушки, Разин.
— А что же тебе насулил Гориныч? — вопросила дева.
— Великую славу, — прошептал атаман.
— Эх, Степан Тимофеевич! — воскликнула дева-смерть. — Не обманул тебя Гориныч, а уважил. С лобного места тебя узрит вся Великая Русь, и в народном мнении ты обретёшь такую великую славу, какой ни у кого не было и не будет!
Сказ про то, как Пугачёв первый раз побывал в Синбирске
В конце декабря 1772 года по дороге из Сызрани на Синбирск ехали трое мужиков в застланных рядном розвальнях. Один мужик лежал в санях ничком, это был Емельян Пугачёв, схваченный неделю назад в Малыковке за крамольные речи в оренбургских станицах; двое других – караульщики, мещане Попов и Шмоткин, наряженные в свою очередь сопровождать злоумышленника до Синбирска. В руках они держали комлястые берёзовые дубинки. Наряд на этап отвлёк их от рождественских праздников, и караульщики были злы на арестанта.
– Слышь, купец! – сказал Попов. – Ты убежал бы от нас, что ли.
– Что, ребята, отпускаете? – Пугачёв повернулся на бок и заскрипел зубами – в малыковской канцелярии его нещадно били батогами, добиваясь от него правды: кто он такой, какого звания, откуда явился?
Мужики заржали.
– А что, беги! Ужо мы тебя попотчуем дубинками, бегуна!
Емельян, едва сдерживая стон, приподнялся. Второй караульщик, Шмоткин, был сердобольнее:
– Что, крепко досталось от управителя канцелярии?
– Да, щедро пожаловал. Век помнить буду.
Попов, подхватив дубинку, соскочил с розвальней и пошёл рядом.
– Я не глухой, слышу, что у тебя за пазухой побрякивает. Слушай, купец, дай нам по сто рублей, мы тебя отпустим.
Пугачёв подивился, что его считают купцом, но смекнул: караульщики неграмотные, и о том, что прописано о нём в подорожной, не ведают. Купец так купец! Темнота да неведенье всегда на руку ловкому человеку.
– Пожалуйте, отпустите! – жалобно произнёс Емельян. – Я вам готов каждому по сто рублёв дать, да все мои деньги у отца Филарета. Отпустите меня и поезжайте к отцу Филарету, он вам отдаст.
– Ишь, что надумал! – вскричал Попов и ударил дубинкой по краю розвальней. – Так и отдаст. Нашёл дурней!
– Я письмо ему напишу, он мою руку знает. Я у него оставил
четыреста рублёв, берите всё.
– Может, правду говорит, – задумчиво произнёс Шмоткин. –
Что делать?
– А ничего. Довезём до Синбирска, там ему спину ещё раз прострочат!
– Если отпустите, как сами спасётесь? – спросил Пугачёв.
– Не твоя печаль! Ты деньги давай. А мы привезём тебя в Собакино, не знаешь тамошних? Мужики лихие, недаром говорят промеж собой купцы: «Проедешь Собакино, служи обедню!» Отобьют тебя у нас, об этом в Сызрани и заявим. Так что давай деньги!
В узелке за пазухой у Пугачёва был всего рубль, денежками и полушками. В Сызрани он завернул в бумажный обрывок двадцать копеек и сунул Попову.
– Вот червоные, только отпустите меня.
Попов оказался догадливым, развернул бумажку, швырнул полушки в бороду арестанта и огрел его дубинкой. Пугачёв подобрал деньги и отдал Шмоткину, чтобы тот купил вина.
– Пожалуйте, люди добрые, – гнул своё Емельян. – Отец Филарет отдаст деньги, за ним четыреста рублёв.
Огромная стая ворон с ором сорвалась с заснеженных деревьев и устремилась ввысь. Пугачёв поднял голову и увидел в небе большую сову. За ней и устремились вороны, охваченные злобой к одиноко летящей птице. Некоторые почти долетали до совы, чтобы клюнуть её, но она делала несколько взмахов и поднималась выше. Устав от погони, вороны, как копоть, осыпались на вершины берёз.
До того, как оказаться на Сызранском тракте в розвальнях под охраной, Пугачёв жил нескучно. Побывал в Прутском походе против турок, воевал, ничем не разжился, но был нещадно бит плетьми своими же станичниками по приказу полковника Денисова за потерю лошади. Отпущенный на побывку, в своей станице Зимовейской он не зажился, ушёл на Сунжу и стал подбивать тамошних казаков на уход к турецкому султану, уверяя, что тот осыпет их милостями, не хуже казаков Игнатия Некрасова, переметнувшихся к туркам после булавинского бунта. Оттуда он, не вспоминая о семье и будучи дезертиром (казаки находились на постоянной службе), ушёл к раскольникам в Польшу. Через несколько месяцев ему там наскучило, и Пугачёв отправился в Россию. На пограничном посту Емельян выдал себя за раскольника, направляющегося на Иргиз в староверческий монастырь. Его поместили в карантин, и когда через два месяца он предстал перед начальником пограничного поста, тот держал в руке лист орленой, то есть гербовой бумаги.
– Грамоту знаешь? – спросил секунд-майор.
– Не научен сызмала, а сейчас не до неё.
– Тогда слушай: «Оный Пугачёв имеет волосы на голове тёмно-русые, усы и борода чёрные с сединой, от золотухи на левом виску шрам, ниже на правой и левой щеке две ямки от золотухи, рост 2 аршина, 4 вершка, роду 40 лет».
Согласно подорожной, Пугачёв должен был следовать в Синбирск, но не доехал, остановился в старообрядческом монастыре Введения Богородицы на Иргизе, близ Мечетной слободы, где настоятелем был отец Филарет. Оттуда он с неким торговцем Филипповым отправился на Яик, где были сильны бунтарские настроения после недавнего выступления казаков. Хотя Пугачёв был мал ростом, но мысли имел большие – поднять бунт, какого ещё не бывало на Руси.
Прибыв на Яик, он остановился у казака Пьянова, и в этом доме сделал решающую пробу будущего предприятия. «Как узнали, что царь? Очень просто: жил он на Яике у простых людей, не в палатах, а в предбаннике. Каждую ночь, бывало, свечку перед образом затеплит и молится. Однажды хозяева и подслушали: читает он канун заздравный своему сыну, царя-наследника Павла Петровича величает своим рождённым чадом. Хозяев как-то колотушкой по лбу огрел, и разнеслась об этом слава по округе».
Идея самозванства тогда витала в воздухе. Внезапная смерть царя Петра III, едва вступившего на престол, породила в народе толки, что он чудесным образом спасся. К этому добавлялся слух, что царь «объявил волю» всем крестьянам, хотя объявленная им в действительности воля касалась только дворян. И Пугачёв был не первым самозванцем, у него оказались неудачливые предшественники.
Объявив себя у казака Пьянова Императором Петром III,
Емельян Пугачёв, возможно, счёл свой поступок несвоевременным и уехал обратно в Малыковку, где его спутник Филиппов донёс о самозванстве Пугачёва начальству.
Правитель малыковской канцелярии, когда ему предъявили Пугачёва, увидел мужика-маловеска, помятого лапищами караульных, когда они его хватали. Пугачёва крепко били батогами и отправили по этапу как заурядного преступника в Казань, не разглядев в нём злодея, который скоро сядет на белого коня, и вокруг него забурлят разбойные толпы, и народ станет почитать его государем Петром III, дарующим всем крепостным рабам украденную у них дворянами волю.
V
Емельяна Пугачёва привезли в Синбирск поздним вечером 28 декабря 1772 года. На городской заставе сани остановили, проверили подорожную и записали имена приезжих. Попов был в Синбирске неоднократно, и дорогу среди снежных бугров и домишек знал хорошо. Вечер был морозным. Откликаясь на скрип полозьев по снегу и всхрапывание уставших лошадей, почуявших близкий отдых, заполошно лаяли собаки. Из печных труб вставали ясно видимые на тёмном небе светлые дымы, в окошках домов предместья кое-где пробивались отблески света. Распахнулась дверь кабака, из него вывалился босой, в рубахе до колен, пьяный мужик. Засунув пальцы в рот, он засвистел, приплясывая и кривляясь.
– Загулял парень! – завистливо вздохнул Попов. – Слышь, Емельян, я поговорю с подъячим, так он постарается о тебе. Вестимо, ему деньги нужны.
– Отпустите меня и поезжайте к отцу Филарету, он вам деньги отдаст.
– Эк, заладила сорока про Якова! А если денег нет, а тебя Митькой звали? Тут другая беда: поздно приехали, канцелярия закрылась, поедем на постоялый двор.
В большой избе с крохотными оконцами и закопченным потолком по случаю Рождества приезжих было много. Все они, завернувшись в полушубки и тулупы, лежали вповалку на грязном полу. Воздух в избе был спёртым и густым от сырых овчин и грязных мужицких тел. Пугачев, запахнувшись в тулуп, лег на пол, рядом с ним устроились караульные.
«Куда-то теперь кривая выведет, – думал Пугачёв, погружаясь в тяжелый сон. – Было бы лето, ушёл хоть сейчас, а куда зимой денешься? Да и нездоров я, жар во всем теле, спина после батогов как варом облита… На Яике можно было остаться, Пьянов ко мне с полным доверием. Нет, что-то толкнуло: уходи, не время ещё. Вот и попал, как баран…»
Постоялый двор просыпался рано. Да и какой отдых? Клопы одолевали, мужики всю ночь чесались, ворочались с боку на бок, редкий счастливец храпел так, что лампада на божнице того и гляди потухнет. Ещё темь на дворе, а все уже на ногах, кто пошёл к возам проверять, цела ли поклажа, кто примащивался к столу с пирогом. Проснулся Попов, ткнул Пугачёва в бок: вставай. Тот открыл глаза, закряхтел, поднимаясь с пола.
– Пора тебя, Емельян, в канцелярию сдавать.
– Выгоду свою упускаете. Поезжайте к отцу Филарету…
– Эвон чего захотел! Слово за тебя подъячему замолвлю. Да, ты шубу свою здесь оставь, я после тебе принесу, а то в канцелярии с тебя снимут.
– Как я по морозу голый пойду?
– Не беда, канцелярия рядом.
И правда, синбирское управление судом и расправой было через два дома. В сенях Попов оставил Емельяна с Шмоткиным, а сам, сняв шапку, нырнул в дверь. Пугачёв прислонился к тёплому углу печи и закрыл глаза. Встреча с синбирским правосудием его страшила. Вдруг опять батогами бить начнут?
Попов высунулся из двери.
– Заходи, друг ситцевый!
В комнате за конторкой, на которой лежали бумаги, с гусиным пером за ухом стоял канцелярист Евграф Баженов, худой и костистый, с измождённым питием хмельного лицом. Взор у него был острый и горячий, на Пугачёва он посмотрел так пронзительно, будто ужалил.
– Экий махор! Прочитал про тебя – подумал увидеть льва
рыкающего. А тебя соплёй перешибить – плевое дело!
– Я пойду? – искательно спросил Попов.
– Иди! От нас голубь не улетит.
– А моя шуба? – Пугачёв взглянул на канцеляриста. – У меня
шуба на постоялом дворе.
– Тотчас принесу! – Попов нахлобучил на голову шапку. – Жди, я сейчас! – И выскочил за дверь.
Баженов сделал несколько шажков по комнате, вернулся к конторке, достал из-за уха перо, почистил о свои волосы.
– Знаешь, что это? – спросил канцелярист и указал на тяжёлую скамью в углу и пук батогов.
– Знаю. Всю спину ободрали.
Баженов сделал задумчивый вид, пошелестел бумагами, затем огненно воззрился на Пугачёва:
– О тебе просят. Так есть ли у тебя деньги?
– Деньги у отца Филарета. Я напишу письмо, он мою руку знает…
– Интересно! Какой затейник! – Баженов вышел из-за конторки и приблизился к арестанту. – Ты грамоту знаешь? Вот тебе бумага, перо – пиши своё имя!
Пугачев опустил голову.
– Долгополов! – заорал канцелярист. – Поди сюда!
В комнату вошёл сутулый мужик с длинными руками, одетый в овчинную безрукавку. Встал напротив Пугачёва и посмотрел на него тяжёлым взглядом.
– Побудь с ним! Я схожу к правителю канцелярии.
Баженов схватил с конторки бумагу, сопровождающую арестанта, и скорым шагом вышел вон. У Пугачёва отпустило душу, он думал, что его сейчас бросят на скамью, но нет, обошлось.
Канцелярист скоро вернулся, встал за конторку, затем взмахом руки отослал Долгополова.
– Итак, денег у тебя нет, а если бы и были, то отпускать тебя не след! Ты на государя клепаешь! За это тебе базарная казнь кнутом и ноздри вырвут. Твоё дело ушло к воеводе Панову.
– Шубу мне надо, – сказал Пугачёв. – Попов шубу с меня
снял, сказал, что здесь в канцелярии отнимут.
– Так и сказал?
– Его слова. Я поверил.
– Вот сволочь! – Баженов закипятился. – Вот говорят, что наш народ – баран. А этот Попов? У тебя шубу увёл, меня твоими деньгами заморочил. Ну, ладно! Армячишко я тебе найду, голым ходить не будешь. А Попову сотню батогов правитель тамошней канцелярии отвесит. Я ему напишу.
Долгополов подвёл Емельяна к каморке, где была навалена куча одежды, взял рваный армяк и бросил арестанту. Затем они вышли на оживлённую улицу, свернули за угол и оказались во дворе синбирской тюрьмы.
– Кто таков? – спросил, смрадно дыхнув на Пугачёва, тюремный смотритель.
– Держи за Баженовым, – велел Долгополов. – Без него никого к нему не допускай.
Пугачёва держали в тюрьме, не выпуская на улицу за подаянием. Но было Рождество, и в тюрьму от горожан поступали щедрые милостыни: рыба в разных видах, яйца, пироги с мясной и рыбной начинкой, с капустой, питьё – квасы ягодные и сбитень. Тюрьма на святках наедалась впрок, от пуза. У кого были деньги, те через караульных покупали вино. Смотритель на эти проделки не обращал внимания, ему от тюрьмы неплохо перепадало на вкусное житьё.
Бродяг и татей Пугачёв сторонился, выбрал себе место возле степенных мужиков, раскольников. Те, узнав, что Емельян с Иргиза от отца Филарета, расспросив и удостоверившись, что он знает многих из староверческого монастыря, приняли его в свой круг. Вечером, сблизившись головами, тихо разговаривали, а больше слушали бывальщины Антипа, обошедшего все раскольничьи обители в России.
– Зря болтают, что пря у анпиратора с Екатериной Алексеевной пошла из-за заморской прынцессы. Гулял он, но не с прынцессой, а с российской дворянкой, прозваньем, как бы не солгать, Воронцовой. Она была питерская, дочь какого-то енерала ли, графа ли, князя ли, – харошенько не умею сказать, но то верно, что она была наша, а не заморская прынцесса. Как донесли шапионы матушке-царице, что он прохлаждается на корабельной пристани с своей возлюбленной, с Воронцовой, она, царица-то, не стерпела и сама туда побежала. Пришла к нему и говорит: «Не будет ли гулять? Не пора ли домой?» А он ей говорит: «Давно ли яйца стали курицу учить? Пошла домой, покуда цела!» Она было ещё заикнулась что-то сказать, да он не дал: затопал ногами, зацыкал на неё, она и убежала домой. Пришедши домой, созвала к себе Орловых, Чернышёвых и других, кто её руку тянул, подняла из церкви образа, отслужила Господу молебен, присугласила полков пять гвардии, привела их к присяге, да и надела на себя царскую корону и сделалась анператрицей, повелительницей всей анперии, замест Петра Фёдоровича. А на корабельную пристань послала строжайший именной указ ко всем корабельщикам, чтобы они отнюдь его к себе не принимали. А он, вишь ли, хотел с Воронцовой-то бежать на корабле в иную землю, знамо, к приятелю своему, пруцкому королю, – ведь закадычные друзья были, – да не мог бежать: ни один корабельщик не взял на корабль, все застращены были. Царица-то в указе писала: «Кто де осмелится это сделать, – велю де того догнать и злой смерти предать!» Так он и остался на нашем берегу, словно сокол с подрезанными крыльями. А около дворца государыня караулы расставила, чтобы и близко не подпускали его, велела стволами бить. На другой день, под вечерок, он и взаправду пришёл было к ней, да караулы не дремали, не допустили его, едва-едва и сам-то ноги унес. Спервоначала бросился было опять на корабельную пристань, а и там получил то же, что и во дворце: знаешь, именным указом царица застращала корабельщиков. Куда деваться? Никуда больше, как итти переночевать в загородный дворец: там ещё этого дела не знали. И удалился он в загородный дворец. На другой день, помня присяжную должность, к нему приставали полк ли, два ли гвардии. С этими полками он и хотел супротивляться царице, однако сила её силу его преодолела. Она со всей гвардией и со всей антиллерией, а у него ни одной пушчонки не было, выступила супротив него, учинила с ним за городом стражение и победила – ловка была! А самого его в полон взяла, словно турка, и в том же самом загородном дворце под караул посадила. Какова? Нечего сказать, ловка. Посадимши его под караул, велела отпускать ему по царскому окладу жалованье, а воли ни на один пядень не давать, никуда за порог дворца не выпускать его и к нему никого не допускать, кроме троих прислужников, да караульного офицера. И тут же, при всех енералах и сенаторах, при всем духовном чине, обязала его подпиской, взяла с него по форме запись в такой силе, чтобы ему в царство не вмешаться, а быть бы век-по-веки отставным царём, а царствовать ей одной. Волей-неволей он и покорился, и дал за своей рукой такую запись…
Антипа умолк и заворочался на полу.
– А далее-то что было? – нетерпеливо спросил Пугачёв.
– Далее? Погоди торопить, – сказал Антипа. – Вот только в шубу завернусь, а то по полу дует.
– В ту пору, как он содержался в заключении, – продолжал Антипа, – близкие-то к государыне енералы и графы, эти Орловы и Чернышёвы и иные прочие ненавистники Петра Фёдоровича, разными обиняками советовали государыне извести его, чтобы, знаешь, не вышло чего после. Чтобы не было, знаешь, какой придирки от иных царей и королей, его сродников, особенно опасались пруцкого короля Фридрика, – ведь приятель был нашему-то, Петру Фёдоровичу-то. Однако государыня, отдать ей справедливость, не поддалась, не согласилась. Да и как, в самом деле, согласиться на такое беззаконие? Ведь какой-никакой, а всё-таки он муж, а всё-таки он царь, помазанник Божий, дело великое! Да и царевич, Павел Петрович, был уже на возрасте… По этому самому она и берегла его, крепко сторожила, чтобы не вышло какой пакости от Орловых. И просидел он в заточении ни мало ни много – ровно семь годочков. Хоша он содержался и не в настоящей тюрьме, в каких содержатся колодники, а в палатах, и ни в чём не имел недостатку, примерно, ни в питьях, ни в яствах, ни в другом в чём, всего было вдоволь, однако несладко же ему было сидеть. Первое – царства лишился; второе – свободы не имел. Не мимо, видно, говорится: «крепка тюрьма, да чёрт ли в ней». На восьмом году уже вырвался из заточения и узрил свет Божий.
– Как же он вырвался? – спросил Пугачёв.
– Добрые люди помогли. Ведь и у него были кой-кто доброжелатели. Вот они-то и выручили его из заточения. Опоили ли чем сторожей, или подкупили казной, верного не умею сказать, а только одно знаю: добрые люди выручили его. Выбравшись на волю, он и бежал прямо к пруцкому королю, Фридрику, да ничего от него не получил. «Есть когда не дал бы ты запись, я б беспременно за тебя вступился, – говорит Фридрик Петру Фёдоровичу, – ведь всё-таки, говорит, ты мне приходишься сродни маленечко. А теперича, – хошь гневайся, хошь нет, твоя воля, – ничего не могу в удовольствие твоё сделать, сам, чай, знаешь. Вот она, бумага-то печатованная, – говорит Фридрик, – ничего супротив неё не поделаешь. Она, батенька, не в пример умнее нас с тобой, даром что женщина: на кривой лошади не объедешь. Взямши от тебя такую запись, чтобы тебе не вступаться в царство, она, – говорит Фридрик, – тот же день велела напечатовать её, да и разослала по всем царям и королям, чтобы всяк ведал, а ко мне, говорит, прислала две, мало, видно, одной-то. Вот возьми, читай! Пожалуйста, не проси меня: ничего не могу сделать, сам знаешь наши уставы: коль скоро кто из владык земных откажется от царства и даст в том на себя запись, то век-повеки должен оставаться без царства, по той самой причине, что царское слово свято, вовеки веков нерушимо, не нами узаконено. Есть когда, к примеру, я за тебя вступлюсь, – говорит Фридрик, – то на меня вся Европия запияет, а одному супротив всех итти нельзя. Советую итти к турку, – говорит Фридрик, – он орда, нехристь, для него закон не писан; може он не посмотрит на твою запись, да едва ли и есть она у него; а я, говорит, секретным манером, сколько смогу, буду вспомоществовать тебе и деньгами, и иным чем, в чём нужда будет, а армии, –говорит, – дать не могу». Вот такими-то словами и улещал Фридрик Петра Фёдоровича, – продолжал Антипа. – А на самом-то деле, толковать ли, его не запись страшила, а страшила сама матушка Катерина Алексеевна. Ведь она хоша и женского пола, а всех королей побивала: умна больно.
– А где он сейчас, Петр Фёдорович? – спросил Пугачёв, которого рассказ раскольника заинтересовал до сердечного колотья.
– Бог его ведает, – ответил Антипа, примащиваясь поудобнее. – Можа промежду нас, грешных, ходит.
Тюрьма гомонила: в одном углу ругались, в другом молились, в третьем плакали. Пугачёв всего этого не замечал и был погружён в думу. Он не ведал своего будущего, но чувствовал, что его захватило какое-то ознобное течение и несёт неведомо куда. Мысль объявить себя спасшимся императором Петром Фёдоровичем его уже не пугала, Емельян с ней сжился. Конечно, размышлял он, лучше бы стать мужицким царём Емельяном Первым, но наш народ – баран, ему царя подавай из иноземцев, своего ему на дух не надо.
Утром 31 декабря 1772 года за Пугачёвым пришёл канцелярист Баженов и с ним два солдата из гарнизонного батальона. Емельяна вывели во двор и толкнули в сани. Один солдат сел на передок саней, другой рядом с Пугачёвым.
– Трогайте, с богом! – махнул рукой канцелярист и огненно взглянул на Пугачёва. – А тебя, сирота, Казань с кнутом да щипцами ждёт!