Павел Половов. Казачий сон

 

Посвящается А.Л. – (К.)

 

Вот что есть сон? Вы когда-нибудь думали? Откуда он берется, как, почему бывает вещим? Почему днем «вещих знаков» не видим? А ведь еще и не вещие бывают. Просто красивые, интересные, цветные, черно-белые, разные.

То ли это сон был, то ли та явь, которая называется грезами, а на самом деле явственнее жизни?! К чему эти разборы?! Было. Я, как было, и расскажу. Подвирать не буду, потому как тут ни к чему, история и так интересная, красивая и…

 

В 1584 году несколько сотен донских и волжских казаков захватили земли Ногайской Орды вдоль реки Яик. В числе их предводителей были Матвей Мещеряк и атаман Барабоша. В соседстве новых поселенцев кочевали некоторые татарские семейства, отделившиеся от улусов Золотой Орды и искавшие привольных пажитей на берегах того же Яика. Сначала оба племени враждовали между собою, но впоследствии времени вошли в дружелюбные сношения: казаки стали получать жен из татарских улусов.

Говорили, что казаки, страстные к холостой жизни, положили между собой убивать приживаемых детей, а жен бросать при выступлении в новый поход. Один из их атаманов, по имени Гугня, первый преступил жестокий закон, пощадив молодую жену, и казаки, по примеру атамана, покорились игу семейственной жизни. Скорее всего, эта легенда имела под собой реальные основания, ведь уральские казачки по сю пору ставят в церквах свечи в память о бабушке Гугнихе. Живя набегами и захватами чужих земель, окруженные племенами, желавшими отомстить и отбить свои земли, казаки чувствовали необходимость в сильном покровительстве и в царствование Михаила Федоровича послали от себя в Москву просить государя, чтоб он принял их под свою высокую руку. Поселение казаков на вдоль Яика было завоеванием, коего важность была очевидна. Царь обласкал новых подданных и пожаловал им грамоту на реку Яик, отдав им ее от вершины до устья и дозволяя им набираться на житье вольными людьми. Число их час от часу умножалось. Они продолжали разъезжать по Каспийскому морю, соединялись там с донскими казаками, вместе нападали на торговые персидские суда и грабили приморские селения, убивая всех, кто сопротивлялся. Шах жаловался царю. Из Москвы посланы были на Дон и на Яик увещевательные грамоты. Казаки на лодках, еще нагруженных добычею, поехали Волгою в Нижний-Новгород; оттоле отправились в Москву и явились ко двору с повинною головою, каждый неся топор и плаху. Им велено было ехать в Польшу и под Ригу заслуживать там свои вины, а на Яик посланы были стрельцы, впоследствии времени составившие с казаками одно племя.

Но племя то было казацкое. К тому времени, о котором пойдет речь, никаких стрельцов уже и в помине не было, а жили себе казаки на реке Урал, по бывшему прозванию Яик, строили хутора, пахали землю, заводили крепкие семьи, бились в царских походах, имели свой штандарт: темно-синее полотнище с малиновой каймой и изображением Архистратига Михаила. Соответственно, уральские казаки носили синие мундиры и фуражки, а околыши и лампасы у них были малиновые.

 

7 ноября молодой казак чистил всю свою казачью справу. Лет ему было не так, чтобы много, 20, но в силу вошел давно, давно уже вся станица любовалась на его ухватку, с которой он, балуясь, рубил на учениях чучело, после чего старый вахмистр матерился, махал арапником, пытаясь достать баловника, который нарушил учения. Дело в том, что молодые должны были на полном скаку вдарить по чучелу шашкой так, чтобы не отбить руку, не потерять оружия и не выпасть самому из седла.

Дело было сложное: рубанешь сильно – завязнет шашка. Выпустить нельзя! А не выпустишь, конь-то несет, сам себя из седла об землю кинешь. А у него рука прямо счастливая была, дед научил, а он еще с Разиным рубился, когда тот до Яика приходил! Старик научил его держать ее некрепко, так, чтобы жила в руке, рубить с потягом, чтобы не застревала. От отца парню досталась крепкая рука – вот и рубил чучело, портя учения и освобождая товарищей для совместной рыбалки. Порот был за это не раз, но с 15 лет уже не пороли. Как-то поймал он арапник на лету, тот об руку сразу закрутился и дернул так, что «преподавателя» час водой отливали от удара о землю.

Воевать ему еще не приходилось, а он очень хотел. Чувствовал, что в станице нет выхода его молодым силам, нет выплеска буре эмоций, которая почти постоянно бурлила в груди так, что аж душила иногда. А назавтра собирался войсковой круг в день святого Архангела Михаила. Будут решать, кого при случае государю отправить для несения воинской службы и участия в царских походах. Его берегли, все же гордость станицы, есть, кого при случае начальству показать, похвалиться… Ему это давно надоело, он последний год отказывался показывать удаль перед высокими гостями, даже стал попивать горькую иногда, но утолить жажды свершений не мог. Поэтому он чистил и заранее злился: «Коли не возьмут опять, сбегу к турку или хану! Своих рубить не буду, но хоть дело себе найду!»

Его мать умерла от тифа год назад, а отец погиб после войны 1812 года, случайно подравшись с пьяных глаз с делегацией турецкого султана прямо посреди Петербурга. Некому было вступиться за него, настоять на том, что любому казаку нужно побыть в походе, иначе при любой силе он не казак, а баба!

 

Утром он оделся, вышел во двор, выводил коня, накормил его, напоил, будто бы прямо сейчас ему в поход идти, и закурил. Чего он никогда не умел, так это ждать. Хоть в игре, хоть в деле любом – все получалось быстро, ухватисто, так, что все отставали, и он, чтобы никого не ждать, делал тут же за других; это было ему совсем не в тягость, особенно в сравнении с тем, чтобы стоять и ждать, когда остальные догонят косца или свою норму бревен к подводам принесут. Ему всегда было жалко времени, всегда он торопился, всегда пытался сделать все, что надо и чуть больше. Над этим смеялись, за это ругали, старики осуждающе скрипели: «Успеешь еще сломаться, сынок! Отдохни!..» А ему было некогда. Хотя куда ему надо было, зачем? Почему «некогда» – этого он не смог бы и сам выразить, но только бежал и бежал по жизни. Однажды, когда ему было еще 17 лет, он вез из лесу дрова. Что там вышло, как, история умалчивает, да только лошадь подвернула ногу. Можно было пойти в станицу, попросить другую лошадь, для такого дела дал бы любой, но это же «туда», потом «обратно»… Короче, выпряг он инвалидную кобылу, ухватился за оглобли и пошел, стараясь разогнаться все быстрее, и разогнал арбу так, что вбежал на улицы излишне резво: пару плетней оказались поставленными не у места, а кое-где и палисадники хозяева, видимо, не там раскопали. Конечно, не все у него выходило с такими потерями для общества, чаще все хорошо кончалось – например, кузнец в нем души не чаял, упрекая только за непоседливость.

Сидел он во дворе, в темноте, рядом, вздрагивая от ветра, стоял его конь, души в хозяине не чаявший. Казак с надеждой всматривался в восточную часть неба, надеясь, что вот-вот горизонт высветлится, хоть и понимал, что до светла еще часа три. Куря заблаговременно накрученные самокрутки, он вдруг с непонятной тоской вспомнил, как ездил уже после смерти отца с дедом в Оренбург.

Как-то остановились они переночевать в казачьей избе такого же, как они, уральского казака. Дед с хозяином вечеряли. Пили крепкую, терпко пахнущую самогонку, заедали копченой свининой, а он по привычке искал себе дела, обводя глазами стены хаты. Вдруг увидел на стене картину: на ней молодые казачки разговаривали у колодца. Одна из них поразила его: глаза ее, очень выразительно написанные, вдруг осветили его душу каким-то непонятным чувством, будто бы от меха бекеши пробежала искра и щелкнула в грудь… Он смотрел, не отрываясь, в ее глаза. Они не казались ему прекрасными, просто других отныне для него не существовало.

Хозяин приметил его взгляд и засмеялся:

– Что, казак, нравятся наши девушки? И, правда, хороши! Это мне прохожий нарисовал, за серебряный червонец. С трезвых глаз я бы не дал ему столько… А, может, и дал бы. Очень красивые у нас девушки! А вон та, в центре, Алена, атаманова дочь. Сколько к ней уже сваталось таких, как ты, только постарше – рота, не меньше, только всем – от ворот-поворот. Красивая, но гордая… Хотя и простая. Захочешь увидеть – утром выйди, она за водой пойдет с той стороны. Не бойся, говори с ней, она людей не боится, приветливая, только…смысла нет!

Они с дедом засмеялись, а он вспыхнул, отвернулся, вскочил, сел, потом опять вскочил и чуть не бегом вышел во двор. Вслед ему несся гогот хозяина и насмешливый голос деда.

Ночью он не мог уснуть. Аленины глаза, даже несмотря на кромешную тьму, виделись ему на стене. Утром он с первыми лучами солнца был на улице. И почти сразу увидел ее. Она шла к колодцу. Настоящая! Живая! Он сразу понял, что художник был плохой, что в жизни она не в пример лучше, что… Мысли спутались, но он не смутился, потому что даже и не думал ни о чем, глядя на нее как на самое большое в своей жизни диво.

– Здравствуйте, – приветливо и весело поздоровалась Алена.

Он кивнул молча и подумал, что у нее самый красивый голос на свете. Даже на секунду задумался – что красивее: голос или глаза? Или вся она?

Алена прошла к колодцу, набрала воды и ушла, улыбнувшись ему. Только когда она ушла, он понял, что стоит с открытым ртом, что карман, откуда он при ее приближении вытащил руку, вывернут и смешно болтается на ветру, что папаха сбилась набок, как у пьяницы…

В избу он зашел, поправив недочеты внешности. Хозяин и дед, вставшие и успевшие сесть за стол, встретили его ехидными улыбками, но, взглянув на него, шутить воздержались… Часов в 10 утра они уехали оттуда навсегда, но глаза со временем не забылись и время от времени согревали его сиротскую душу.

 

Тем временем светало. Выкурив еще пару, он решил ехать. Про себя бормотал: «Если и в этот раз не пошлют – сбегу! И атаманскую дочку с собой заберу! Будет знать, как меня до старости у хаты держать! Я ведь не мужик – за скотиной ходить! Я казак!»

Атаманская дочка, как впрочем и некоторые другие станичные девушки и молодки, была бы не прочь ехать с ним куда угодно, только он… Не так, чтобы по-монашески к ним не подходил. Шутил, бывало, щипал, а некоторые молодки и еще кое-что рассказывали, но… Все это было так, без интереса. Надо, все же так живут. Нет, сердце билось, и дрожь по телу шла, но внутри ничего не отзывалось.

Подъехал он первым. Привязал коня и с горящими глазами стоял и ждал атаманов. Когда те медленно, разговаривая, подъехали, он чуть не бросился к ним, но из последних сил сдержался. Старый атаман Иван Кавказцев подошел к нему и серьезно сказал:

– Пойдешь в этот раз. Береги тебя Бог.

После этих слов все события прошли для казака, как в тумане. Он только уловил, что собрались все без исключения, что какая-то война началась. Одна мысль рвала голову, а вместе с ней и шапку: «Война! Я иду!»

 

Перед походом к нему пришел старый дедов друг, столетний Ловикинь. Свое прозвище он получил еще в юные годы. Родился старик на Дону, но потом судьба забросила его на Урал, где он женился и остался навсегда. Казак называл его дедом.

– Что, дед? Поздравить меня зашел? В поход я ухожу, попроси своих, чтобы за хатой и скотиной приглядели! Скоро мы домой вернемся! Нет еще такого ворога…

Дед оборвал его жестом:

– Послушай сюда, отрок! Война – не мать родная! Раз и навсегда запомни: ничего страшнее ее нет! Запомни, людей, кто был в походах, надо слушаться во всем, они живыми пришли, славу принесли, значит, воевать умеют! Ты не струсишь, я тебя знаю, но никогда на рожон не лезь! За друга – жизнь отдай, за станичника себя не жалей! Врага в бою не жалей, но даром не убивай. Береги себя, сынок!

Потом дед помог ему собрать необходимое, перегнать скотину к соседям, благословил по-отечески и вышел проводить. На этот раз казак не был первым. На майдане уже толпились люди и кони.

 

Дорогой как-то само собой узналось, что война с Турцией немного затянулась, и что их вызывают, как резерв и на смену уставшим воевать. Вроде бы, предстояло им идти на Кавказ или Болгарию, чтобы выгнать оттуда турка. Казаки все время шутили, смеялись, соревновались в казацкой доблести, хвалились дедовым оружием, заигрывали с девушками подорожных станиц, хуторов и деревень. Казак не чурался развлечений, джигитовал на коне, говорил разное девкам, смеялся. Наконец выяснилось, что сначала им нужно двигаться на Кавказ.

Тамошние горы совсем не походили на Уральские, которые ему случалось видеть не раз, да и народ тут был другой, язык другой, еда… Впрочем, еда ему безоговорочно нравилась: обилие мяса, перца, пряностей пробудили в нем повара и гурмана. Он поначалу наблюдал, как готовят пищу, а потом, понемногу, стал кашеварить для себя и четырех своих друзей, с которыми знался еще в станице, а теперь, в походе, сильно сдружился.

 

В одно из турецких поселений они въехали рано утром. Мужики стояли у домов молча, безучастно глядя на настороженно озирающихся казаков, не спеша едущих по селению. Женщин не было видно. Стояла гробовая тишина. Было не жутко, первый бой молодые станичники приняли уже пару недель назад, был он удачным и они считали силу своего оружия непобедимой.

Вдруг раздался выстрел, и Гришка Краснов молча упал с коня. Казаки, словно в детской игре, в которую играли еще не так давно, брызнули с коней под стены хат. Безучастные турки резко проявили интерес к событиям, выхватывая кривые ножи и пистолеты, стреляли почти в упор. Нашему герою навстречу встал здоровенный турок с персидским пистолетом, из которого с полуметра выстрелил. Целил мусульманин в грудь, да и что тут целить, но рука его дрогнула от волнения, и пуля прошла подмышкой казака, слегка оцарапав ребра и руку. Позабыв о шашке, карабине и пистолетах тот так врезал по турецким зубам кулаком, что, не смотря на сопротивление тела, чуть не выдернул из плеча руку, кувыркнулся через голову и отметил, что папаха не слетела.

Подкатившись под стены хаты, он вспомнил об оружии и начал стрелять. К тому времени уже стало понятно, где свои, а где враги. Турки воевали, по меркам казака, подло: стреляли из-за угла, кололи со спины… Раз он чуть не погиб, не заметив молодого турка, подкравшегося сзади к нему. Турок был вооружен саблей, и уже рубил. Как казаку хватило времени выхватить шашку и парировать удар, он, наверное, объяснить бы не смог. От страха противно задрожали руки и, парировав удар, он чуть не выронил шашку. Еще и слабость в ногах образовалась такая, что стоять он не мог. Мгновенно разозлившись на себя, он подогнул ноги, кувыркнулся назад, вскочил и бросился на врага. Удар, которого не сдюживали чучела, пришелся в пустоту. Турок ловко увернулся и чуть было не разрубил пополам папаху, но споткнулся и не смог направить удар. Казак тем временем успокоился. Все стало слегка замедленным и размытым, его враг двигался по-кошачьи плавно, словно бы бой проходил под водой. Станичник сделал финт и рубанул со всей силы. Турок упал.

Бой продолжался. Но стало понятно, что турецкая засада провалилась. Слишком молоды были казаки, слишком быстры и, как ни странно, слишком напуганы. Каждый из них действовал не думая, как в игре, в которую бесконечно играют мальчишки в казачьих поселениях под присмотром бывалых стариков. Каждый помнил не слова старика, не игру, а мышцами помнил действия. Если бы посмотреть со стороны, то зрелище бы получилось весьма занятное. Парни в форме катались по земле, прыгали, вертели шашками так, что вокруг них вырастал металлический и смертоносный при соприкосновении купол. И зрелище показалось бы случайному зрителю занятней тем, что происходило оно в полном молчании. И турки, и казаки сражались молча: каждый знает, что крик в бою только силы изводит. Перед боем кричи, пугай, ломай дух противника, а в бою молчи, береги силы.

Вскоре бой закончился победой русского оружия. Часть турок бежали, часть были ранены, но большинство – убиты. Осматривая селение, казаки удивились, что ни женщин, ни стариков, ни детей нигде не было. Стало понятно, что тут была настоящая засада. Это подтвердило еще и то, что в убитом нашем героем здоровенном турке кто-то узнал известного своим коварством и безжалостностью военачальника Агастана.

Казаки, однако, предполагали, что недалеко где-то должны быть и мирные жители. Вскоре в ущелье они их обнаружили. Турчанки прятали лица и глаза, а, казачки, когда-то взятые в плен, шумно радовались освободителям. Наверное, даже чересчур. Молодой казак заметил, что многие из них хорошо одеты, и руки их довольно холеные, видимо, и в турецком плену нашли они себе покровителей… Думать об этом не хотелось. Гораздо больше интересовали женщины в лохмотьях, перепачканные землей, которые почти не кричали, зато плакали. Оглядывая их, он заметил одну, которая не плакали и не кричала. Что-то знакомое показалось ему в ней. Он двинул поводья, а через секунду катился кубарем с коня, задыхаясь: Алена!

Она улыбнулась ему, словно знала его и ждала. Он сначала дернул рукой, чтобы взять ее на руки, потом смутился и хотел подать руку, а потом почти прошептал:

– Здравствуйте… Алена!

– Здравствуйте, – ответила женщина, и улыбнулась. Улыбка ее теперь была не то, что раньше! В ней не было лишнего смущения, не было игривости, зато столько было радостной искренности, что у него опять замаячила несуразная мысль про «глаза, улыбку и всю ее».

– Как вы оказались здесь?

– Меня и еще нескольких девушек выкрали ногайцы и продали туркам. Некоторые из нас вышли замуж за турков, я и эти девушки – мы не захотели. Турки просто поставили нас на черные работы, ночевали мы в сарае и ели черствые лепешки. Но я не представляю, как это – выйти за турка, – она весело рассмеялась, – спасибо, родненькие! Освободили вы нас!

Оказалось, что возвращаться ей некуда. Был у нее, правда, брат, но толком где он, она не знала, потому что женился он на татарке против воли отца и уехал на Кубань, откуда редко доносились весточки о его житье. Ехать к нему она не хотела, мужа у нее не было… Казак предложил ей ехать к нему до хаты и там до окончания похода вести его хозяйство:

– А там разберемся! Хату тебе поставим, двор всем миром соберем… Будешь у нас в станице жить, люди у нас хорошие! Я помогать буду. Вашего же хутора нет теперь, ногайцы сожгли, куда вернешься? А тут…

У него не хватало слов рассказать ей, как хорошо ей будет у них, и что он для нее готов сделать. Про себя одно знал: никогда ее не оставит! Не сможет. Дорога была даже не она, а ее жизнь, ее настроение. Ее улыбку он принимал как Крест, которым его наградили за действия в бою и за победу над Агастаном, за голову которого даже, вроде бы, была назначена награда, но про нее начальники забыли, ограничившись Георгиевским крестом. Хотя нет. О Кресте на груди он забывал, а ее улыбку – никогда.

Алена согласилась ехать в станицу, но одна боялась и решила остаться с казаками, благо поход должен был со дня на день завершиться.

Ничего царственного в ней не было, но почему-то никто не позволял себе шутить с ней, ущипнуть или намекнуть на что-то непотребное. Она одним взглядом, причем непременно улыбающимся, делала любого шутника «шелковым». Ее уважали, а георгиевскому кавалеру завидовали, потому что долго она разговаривала только с ним, варила ему, зашивала походную одежду и вообще вела себя с ним легко, будто бы они – не жених и невеста (как надеялся казак), а муж и жена, причем, прожившие в любви и согласии лет 50. Понимали они друг друга с полуслова, иногда переглянутся и смеются над только им ведомым. Дня три казаки провели в завоеванном селении, закапывая трупы. Турчанки вернулись в свои дома, откуда-то повылазили дети, которые просили у казаков поесть, пытались выпросить шашки и ножи. Кто-то вырезал им игрушки, кто-то кормил их из казацкого пайка. Почти идиллия, если бы не глаза женщин-турчанок. И тех можно было понять. Ведь это их мужей – добытчиков, джигитов, хозяев порубили казаки. Им невдомек было, что за каждую из казачек казаки могли сжечь их мужей живьем. Женщины не понимали, как за женщину можно воевать, как можно любить ее, как можно прятать глаза от нее и со страхом слушать, что она выскажет.

Как раз такая ситуация приключилась за день до конца похода. Воодушевленный Аленушкиной улыбкой казак решил сказать ей о своих чувствах, обнять ее, предложить стать его женой… Он сам точно не знал, чего он хотел ей сказать, но чувства переполняли его. Дело было вечером. Они по заведенному ими обыкновению сидели на расстеленной бекеше. Молчали. Аленка только что рассказала смешную историю про старого деда, который пошел подглядывать за девками на речку, а они заметили и облили его водой. Отсмеявшись, казак взял ее руку:

– Аленушка…

И осекся, кожей почувствовав, как она вся напряглась. Ее лицо, казалось бы, привычно улыбалось, глаза светились, но что-то неуловимое изменило ее. Чуть покраснели щеки.

– Аленушка, я люблю тебя. Никогда и никого я не любил! Люблю тебя с того момента, когда на картине тебя увидел. Но ведь не картину я люблю, а тебя! Живую и настоящую! Никого нет для меня на целом свете без тебя…

А Алена вдруг заплакала. Тихо. Он испугался. Сильнее, чем тогда – турка. Защемило непереносимой болью в груди, стало невозможно дышать… Он ничего не понимал, но не мог простить себя за то, что сказал.

Алена встала. И сказала:

– Тогда, прощай! Не по пути нам…

– Почему? – хрипя, выдавил он.

– Потому что… Не знаю. Не могу я так! Не могу. Тебя измучу, сама измучусь. Дай уйти.

– Не дам. Куда ты пойдешь?

– Не знаю. Но с тобой не могу.

– Алена! Мне ничего не надо. Приедем, хату тебе срублю, а пока ты в моей живешь, я в конюшне пересплю. Слова тебе больше об этом не скажу. Одно скажу: уйдешь навсегда – не жить мне. Без тебя я жил и столько лет тебя помнил, а теперь ты воздух мой. Не уходи, я не прощу себе, что ты осталась одна и без поддержки, накажу себя…

Алена села на бекешу. Посидела, оттерла слезы и… Осталась.

 

Станица встретила весенним теплом. Сразу по приезду казак поехал в лес. Дом рубить помогали друзья. Никто из них ни о чем не спрашивал. Ночевал он то у них, то в конюшне. По глазам ее видел, что ей неудобно, но напрашиваться к себе в избу не хотел. Она готовила, всегда звала его есть, кормила и строителей; скотину, которую он поначалу забросил, содержала в идеальной чистоте. Однажды, проснувшись в конюшне, он наблюдал, как она гладит его коня. Они по-прежнему разговаривали вечерами, много и часто смеялись, но запретную тему он не поднимал. Не хотел, чтобы она ушла. Чувствовал – может. Бросит все, уйдет, куда глаза глядят.

Избу тем временем срубили. Не такую просторную, как для большой семьи, но все ж таки – пятистенок, кухню, конюшни, вырыли, по настоянию молодого казака, колодец во дворе.

Пришла пора переезжать. Пожитков у Алены было мало, но он все же взялся помочь. Придя ее навестить следующим утром, увидел, что в избе нет ничего. Не сказавшись ей, уехал на ярмарку, купил всего, что подсказал ему хозяйский ум, привез и сложил ей на крыльцо. Ушел молча. Вечером она пришла к нему.

– Хозяин, можно войти?

– Входи, соседка, – сказал он обычным своим в обращении с ней шутливым голосом, за которым обыкновенно прятал жгущее изнутри чувство.

– Спасибо за подарки. Но принять просто так не могу. Давай договоримся: есть – ко мне идешь, а спать – к себе.

Она улыбнулась. Шутливо, вроде бы, но он понял, что предложение серьезное и не согласиться нельзя.

– Давай, Аленка! Готовить хлопотно, а хлебы печь и вовсе. Тогда я по-соседски дрова вожу, кошу твоей скотине, кормлю и прочую справу чиню, – он тоже улыбался, но говорил серьезно.

– Лат-на, – сказала она по слогам, как любила иногда говорить, когда что-то, какое-то чувство или смысл прятала.

И пошла у них жизнь. Утром, во дворе, он – «Доброе утро, красавица» и в конюшни – чистить, поить, выгонять, чинить… В обед, она – принесет в поле поесть: «Пойдем есть, хозяин». Вечером – «Доброй ночи, Аленушка»…

Говорили, смеялись. Вечерами он и она ходили к хороводам (хоровод – здесь: вечерние летние сборища молодежи на улицах; Девушки обычно сидели на дровах или бревнах, а парни, с гармонями и самогоном, развлекали их и заигрывали). Он на хороводах был давнишним любимцем: играл на отцовской гармони, которую тот привез из Нижегородской губернии, метко и смешно шутил, с удовольствием дрался при столкновениях с парнями из соседних сборищ. Короче, парни ценили за силу, безоговорочное и всегдашнее товарищество, а девушки – за предупредительность, умение красиво сказать и за ловкость, с которой он завсегда и все проделывал.

Алену полюбили тоже. Хотя она говорила там редко, чаще улыбаясь чужим шуткам, но, когда все вдруг замолкали, она умела сказать или запеть песню так, что равнодушных не оставалось, все легко и по желанию следовали за ней. Правда, девушки ее любили не все. Атаманова старшая – Светка и младшая Машка целую партию против нее основали, но парни так дружно всегда вставали на ее сторону в опасном разговоре, что они хранили свои чувства обыкновенно глубоко внутри, показывая их только в пренебрежительных взглядах. Но и это, замеченное посторонними, веселило их. Парни (злые на язык, по своей натуре) тут же вытаскивали их зависть к Алене на свет Божий, и весь хоровод смеялся над ними.

Ни казаку, ни Аленке это не нравилось. Они в таких случаях скучнели и замолкали. Либо он пытался перебить шутников музыкой или отвлеченным разговором.

В хороводах все было хорошо, а вот днем…

Казаки, особенно семейные, шутили над ним. «Чего ж ты, парень, не женишься? Куда силу деваешь?» или «У тебя кобыла гнедая не понесла? Понесет, зови, выпьем, а меня крестным возьми!» Он отшучивался, иногда злился, а однажды, проходя по улице, застал такую сцену: возле старика Волошина сгрудились казаки и ржали, просто как кони. Один, заметив приближающегося молодого станичника, закричал:

– Да вот и он! Иди сюда, послушай, что старый рассказывает!

Он подошел. Хитро взглянувший на него Волошин будто бы продолжил рассказ:

– …Вот! Иду я, значит, мимо за плетнем. Остановился за конюшней по надобности, слышу, а у него в конюшне возня какая-то! А потом его голос слышу: «Тпру, кобылка! Тпру, гнедая! Тпру, молодка-молодая!

От гогота аж затряслась земля. Казаки, кто попадал на землю, кто согнулся пополам, смеялись так, что задыхались и кашляли.

Он вспыхнул, потом натянул старику фуражку на нос, а потом, собрав всю волю, чтобы не кричать, сказал:

– Не шути так, дядя Миша! А то… всей станице расскажу, как ты к доктору ходил.

Дед, с трудом освободив козырек фуражки из его цепких пальцев, ответил:

– Расскажи, сынок, мне бояться нечего!

– «Доктор, скажите, а беспамятством можно через любовь заразиться? – Нет, конечно! – А почему тогда станичные бабы меня забывать начали?»

Притихшие казаки опять заржали. Он, улыбаясь, оглянулся и увидел неподалеку Алену, которая делала вид, что смотрит куда-то на край улицы, но видно было, что все слышала.

Вечером за ужином она сказала ему:

– Мучаю я тебя?

– Почему?

– Да уж вся станица над тобой смеется. Может, женишься?

У него был ответ, да его он сказать не мог. Вслух сказал:

– Нет. Женюсь – на два дома жить придется, ты же не пойдешь за меня? Тебя спас и бросить не могу. Не по чести будет.

После чего, не доев, он вышел. Не сходя с ее крыльца, он свернул самокрутку и, глядя на закат, прикурил. Закат был сиренево-алый, с позолотой по краям облаков. Было тепло и не душно. Он думал, что закат такой – ее любимый. Она любила все красивое, а из цветов предпочитала сиреневый, особого оттенка, описать который словами он бы не смог, а показать – вот он, в небе…

– Аленка, – позвал он.

– Иду, – она вышла, немного смущенная, но гордая.

– Смотри, какое небо!

– Красивое. У турок никогда такого не было. Солнце за гору садилось, просто сумерки наступали, а потом ночь. Там плохо было. Мы работали весь день, а потом нас запирали в сарай. Спать иной раз нельзя, холодно! Мы ляжем,  друг к другу прижмемся… Турки всех замуж звали. Девок – неволили. А замужних не трогали. Я замужней сказывалась, говорила, что муж за мной приедет и всех их убьет. Вот ты и приехал, – она улыбнулась.

Он вдруг перестав бороть вечно горящее внутри чувство, обнял ее, хотел поцеловать, но она резко отвернула голову и сказала:

– Это что за новости? В голосе ее звучала твердость, даже жестокость. Он разнял руки.

– Чай без меня пей. И вышел на улицу.

Сразу столкнулся с атаманским денщиком Прошкой.

– Что, гонит от себя баба? Плюнь ты на нее! Вчерась атаман самолично говорил, что если бы ты посватался к его Светке или Машке, он бы сразу тебя принял. Он еще шутил даже, что нельзя обеих тебе отдать.

– Нет, Прохор. Моя судьба видно…

Он пошел домой. Дома, переделав дела, понял, что сегодня не уснет. Достал все оружие, какое у него было, отцовское, дедовское, свое и стал его чистить. Старался не думать. Пел песню, которую сочинил погибший Гришка Краснов:

 

Не для меня придет весна,

Не для меня Дон разольется.

Там сердце девичье забьется

С восторгом чувств – не для меня,

И сердце девичье забьется

С восторгом чувств – не для меня

 

Не для меня цветут сады,

В долине роща расцветает,

Там соловей весну встречает,

Он будет петь не для меня.

 

Не для меня журчат ручьи,

Текут алмазными струями,

Там дева с черными бровями,

Она растет не для меня.

 

Не для меня придет Пасха,

За стол родня вся соберется,

«Христос Воскрес», – из уст польется –

Пасхальный день не для меня.

 

Не для меня цветут цветы,

Распустит роза цвет душирестый.

Сорвешь цветок, а он завянет.

Такая жизнь не для меня.

 

А для меня кусок свинца,

Он в тело белое вопьется,

И слезы горькие прольются,

Такая жизнь, брат, ждет меня.

 

Песня ему понравилась тогда, в походе, сразу, и он ее даже записал, а на утро Гришку убили в той засаде, после которой он нашел Алену. Эта песня стала его любимой, и никакая больше на свете не была ему близка. Казакам она тоже нравилась, пели ее с удовольствием, а есаул Грицевский приладился так хорошо и чисто выносить верхний голос, что даже старики песню признали и пели без нареканий, которыми обычно преследовали любое новое. Алене она тоже нравилась. Он замечал, что она иногда, слушая ее, прятала глаза, потому что плакала. Ему эта песня не казалась грустной, хоть и пелось там, вроде бы, про смерть. Однажды он даже сказал Алене: «Ну что ты плачешь? Там же говорится «такая жизнь, брат, ждет меня»! Жизнь же! И опять же «ждет»! В смысле, что не сейчас, а когда-то!» Алена ворчала, что «все бы вам шутить, молодой человек» и замолкала надолго. Старики, после того как он рассказал про песню и про Гришку, жалели, говорили, что тот, видимо, был «характерник» (здесь: предсказатель), и очень бы пригодился живым. А для него Гришка был его другом и жил через эту песню.

 

Утром, переделав зорьные дела, он оседлал коня и уехал. Перепрыгнув плетень, обернулся, ему показалось, что Алена на него смотрит, однако заметить ее у окна он не успел, показалось только, что колыхнулась занавеска. Настроение у него было отчего-то грозное. Будто бы в бой шел. Конь нес его легко, не обращая внимания на канавы и рытвины. Казак ехал в соседнюю станицу. Зачем? Не знал. Просто не мог сидеть на месте. Внутри постоянно что-то вскипало, хотелось устать физически, хотелось что-то преодолевать, проламываться через что-то… Когда у него бывало такое настроение раньше, он колол дрова. Любо-дорого было смотреть, как под точным и единственным ударом разлетался любой чурбак. Дед, когда был жив, всегда говаривал в такие минуты, усмехаясь: «Жениться тебе надо бы, парень. Сила – в дурь пошла. Скоро печки ломать начнешь. А жена всю дурь из тебя повытащит».

Он вспомнил это и еще тот случай, когда сосед решил переделывать старую «битую» печь. Попросил тогда казака сломать ее, пока ходит за мастером. Вот тогда-то он и попробовал ударить печь кулаком и неожиданно для себя высадил целый угол, правда, кулак отшиб так, что остальную работу делал только одной рукой. Как раз тогда до соседа пришел дед. Увидев разрушенную печку, он засмеялся, а потом потешно запричитал: «Опоздали! Опоздали отрока женить! Не печь станичным бабам пирогов!»

Вспомнив все это сейчас, он неожиданно для самого себя рассмеялся. Странное было состояние. Веселья внутри он не ощущал, скорее, некую непривычную пустоту и ожесточение, а вот смеялся. И никак не мог остановиться. На дороге не было никого. Ему вдруг стало стыдно себя. Стыдно пустоты, стыдно какого-то безмыслия в голове, стыдно старой рубахи, в которой он выехал. Он остановил коня у оврага, пустил его, а сам пошел в овраг, где лег в тени. Он пытался думать о чем-нибудь. Мысли путались. Ему стало даже немного любопытно, как это получается, такой туман в голове…

Проснулся он на кровати. Рядом сидела Алена. Это настолько удивило его, что он не нашелся, что ей сказать, только молча смотрел на нее. Она смотрела на него, видимо, очень давно, во взгляде и позе ее было что-то усталое и привычное, какое бывает у наблюдателя к концу караула. Вдруг ее взгляд дрогнул:

– Ты никак очнулся? Взгляд ясный! Слава Богу, – и она вздохнула так, что у него невольно сжалось сердце.

– А что со мной, Аленушка? Я уехал… Я как здесь? Почему, – он попытался встать и не смог.

– Потому! Уехал и пропал. К вечеру – нет его! Я одна скотину загнала, накормила. Легла, а не спится мне. До утра проворочалась, как знала, вот! Утром пошла к атаману, говорю: «Пропал». Они все в шуточки надо мной «сбежал казак, крепче держать надо было»… Но я расплакалась, и они поехали искать. А тут еще конь твой пришел. Один. Чуть не вся станица поднялась! Тут же все слухи вспомнили, про разбойника, который ногайским ханом себя объявил. Думали, что это они тебя, они ведь неожиданно везде появляются… Целый день искали. Старики, и те поднялись. Тебя дедушка Волошин нашел. В овраге. Ты без сознания был, горячий весь. Лихорадка у тебя была. Он тебя привез, позвал меня и сказал, чтобы я тебя войску обязательно выходила. А ты бредил и не ел ничего. Пятый день лежишь. Бабушка Сорваниха сказала, что если ты не очнешься сегодня, то умрешь. Я вот и не ухожу от тебя.

Она говорила, а он… Он столько думал и чувствовал, что одним описанием я уведу вас в неведомые дебри, поэтому, что там и как, догадывайтесь сами про душу, а на лице его светилась улыбка. Она заметила улыбку, улыбнулась тоже, потом смутилась, встала и сказала:

– Ты меня спас, и я тебя спасла. Больше ничего не должна. Пойду. Скотина не кормлена. Обедать принесу. Бабушка тебе вставать не велела.

Она вышла.

Легко сказать «вставать не велела». Он сразу же попробовал и не смог. С трудом ему удалось только перевернуться на бок. Он думал о том, что давно привык к ней, давно понял, что она понимает жизнь как-то иначе, чем он, и не спорил. Думал о ее последних словах: «не должна». Что они значат? Уйдет? Куда? Зачем она их сказала? Постепенно он заснул. Ему снился огромный луг с красными цветами и она, гуляющая по нему. Самого себя во сне не видел.

На поправку он пошел быстро. Следующим утром он мог вставать, еще через день вышел во двор.

 

Пока он болел, казаки решили поймать мятежного разбойника и почти все из станицы отправились его ловить. Остались только бабы, старики, дети и он. Он не переживал. Ловить разбойничью шайку таким огромным отрядом казалось ему слишком простым делом, чтобы переживать о таком случае проявить доблесть. Поэтому он работал во дворе и ждал, когда выйдет Алена. Зайдя в конюшню, он обнаружил, что Алена уже давно встала и даже увела лошадей на реку. Собственно и многие хозяйственные дела оказались сделанными, поэтому вскоре он сел на крыльцо и закурил.

Вдруг со стороны реки послышались выстрелы. Он встал. Почти сразу увидел, что Алена скачет на его жеребце в окружении домашних лошадей, а за ней гонятся три всадника, которые стреляют на скаку.

Метнувшись в избу, он выскочил с карабином и, перебежав к плетню, чтобы стрелять сбоку и не задеть Алену, три раза выстрелил. Один из всадников упал, двое придержали лошадей и, спрыгнув, спрятались за плетнями. Он бросился к подъезжающей Алене:

– Не задели тебя? Кто это?

– Не знаю. Они кинулись на меня, когда я в воду заехала… Если бы не на твоем Серке сидела, не уйти бы мне.

Он и она были настолько удивлены, что вспомнили о том, что враги все еще живы, только тогда, когда пуля в щепки разбила грабли, висящие на плетне. Казак схватил Алену за руку и бросился под навес. Когда они спрятались от пуль за телегой, которую он перевернул, она спросила:

– Почему не в дом?

– Там не видно. Сожгут, даже и не поймешь, кто и как.

Вдруг он жестоко выматерился, чего никогда при Алене себе не позволял. Она догадалась:

– Патроны дома оставил?

Было немного странно, что она это спросила без страха, а так, словно бы это смешно.

– Так точно.

– Я принесу.

– Как? Застрелят тебя! Вот что, бери карабин, там еще две пули осталось. Стреляй в тот плетень, когда я до пенька добегу. Один раз стреляй! Второй раз, когда обратно рвану. Ну, с Богом!

Не дав ей опомнится, он бросился через двор. Все замедлилось для него. Он увидел высовывающийся из-за плетня ствол, видел, как он движется, как «ловит» его… Сейчас раздастся выстрел, ствол дернется и…

Раздался выстрел, от которого он секундно зажмурился, увидел, как дернулся ствол, но потом он почему-то задрался вверх и замер.

Об крыльцо он споткнулся, но как-то, поймав равновесие, не упал, влетел домой, схватил сумку с патронами, вылетел назад и секунд через тридцать был возле Алены.

– Почему не стреляла, когда обратно бежал?

– А я попала в первый раз, патрон последний, куда стрелять еще, ты не сказал, – ответила она веселым голосом, хотя у нее тряслись губы. Он взял карабин, быстро дозарядил его, отдал ей сумку и сказал:

– Патроны готовь по пять, давай мне, когда скажу. Надо быстро.

Из-за плетня донесся голос:

– Сдавайся, казак! Мы быстро тебя убьем. А жену твою даже убивать не будем, – за плетнем раздался смех, на который он тут же выстрелил. Ради выстрела ему пришлось высунуться и несколько пуль ударили рядом с ним. До него дошло, что, спасаясь, он не подумал о возможности отстреливаться. Укрылся хорошо, но отстреливаться трудно. Слава Богу, что обойти его они не могли, и то хорошо.

Больше ничего не кричали. Стреляли в него, когда он высовывался, чтобы выстрелить. Если бы был тут еще мужик, то можно было бы попробовать подтащить мешок, который бы скрывал его во время стрельбы, но они были тут только вдвоем. Он понимал, что они пристреляются и обязательно его убьют, это вопрос времени. Думал, что же будет с Аленой… Голова искала выход, а тело действовало само – стреляло, откатывалось, дозаряжало карабин. Алена подавала патроны настолько ловко, что ему не надо было не только говорить ей об этом, но даже и смотреть на нее. Казак, не глядя, протягивал руку, и именно там оказывалась ее рука с патронами.

Он перестал ощущать происходящее. Состояние его было похоже на состояние какого-то механизма, движения быстры, точны и скупы… Вдруг он почувствовал боль в правом плече, карабин чуть не выпал из рук, он откатился за телегу, где Алена молча взяла у него карабин и сама, дозарядив, крутнулась к месту стрельбы. Спорить он не стал. Только внезапно вскочил в полный рост, прыгнул к мешкам, левой схватил один и бросил, не глядя, туда, где лежала Алена. Бросок вышел по счастливой случайности точным. Теперь он знал, что в нее не попадут, бросил еще один на него. Только тут по нему выстрелили. Бандиты пристрелялись к месту, откуда он стрелял, поэтому не смогли так быстро среагировать. А он успел. Скрылся за телегой. Усевшись, он увидел протянутую Аленину руку, не сразу понял, но потом положил туда пять патронов. Ей теперь не было нужды откатываться, как это делал он. Время опять пошло медленно: он смотрел на нее и, хоть и не время было, любовался ей. Она очень красиво лежала с карабином, длинная юбка не спуталась, не задралась, не испачкалась даже. «Как у нее это получается?» – думал он – всегда быть красивой.»

Послышались крики, стреляющие что-то ответили. После этого стрелять они перестали.

Алена впервые посмотрела на него:

– Ушли? Неужели казаки вернулись?

На самом деле так и было. Казаки вернулись, и разбойничий отряд попытался уйти. Это не удалось, потому что по периметру везде стояли казаки и безжалостно стреляли. Ни один из напавших на станицу не выжил.

Казак, было, попробовал пойти к своим, но зашатался и медленно присел. Только тут он и Алена осознали, что у него прострелена рука, а никакой повязки они не сделали. Еще немного и он потерял бы слишком много крови. Алена оторвала полосу от своей юбки и перетянула руку выше раны. Казак видел ее как в тумане, думая: «Опять она меня… Теперь я ей должен… А как отдать?..»

Но сознание не покидало его. Сидеть он мог вполне, даже сунувшись в карман и поняв, что портсигар тут, он закурил. А Алена вдруг рухнула, как подкошенная. Он, забыв о тумане в голове, бросился к ней – она была без сознания. Как во сне он взял ее одной рукой, наклонившись и встав на колени, положил ее себе на плечо, отнес в хату, убедившись, что она жива и дышит ровно, будто бы спит, он пошел искать бабушку Сорваниху. Выйдя за калитку, увидел застреленного Аленой разбойника, немного поодаль еще нескольких. Идя до хаты Сорванихи, узнавал новости: оказалось, что в хуторе и казачьем отряде никто каким-то чудом не погиб. Кроме него, даже раненых не было. Старики тоже успели пострелять, но казаки, скрытно шедшие по следу банды, приехали быстро, хоть и казалось, что бой в станице шел несколько часов.

Сорваниха, было, решила, что он к ней, и решила осмотреть его рану, но он отчего-то заплетающимся языком объяснил, что с ним все в порядке, а надо бежать к Алене, что она без сознания. Бабка, ворча, рысью дунула в нужную сторону. Он тоже хотел идти быстрее, но понял, что не может догнать бойкую старуху. Тем не менее, пришел он вовремя: Аленушка сидела на кровати, щеки ее раскрасил бледный румянец, а Сорваниха насмешливо обратилась к нему:

– Давай, инвалидная команда! Ложись с ней рядом, не то сейчас упадешь и придется ей опять тебя неделю с ложечки кормить!

Строго глянув на попытавшуюся встать Алену, она добавила:

– И ты лежи на месте! Не хватало мне еще напасти за вами обоими ходить! Сейчас чаю с сахаром выпьете, потом встанешь. Это у тебя от волнения, но вставать пока нельзя. Чай при мне казачок-то приставать к тебе не будет! Да и долго тебе лежать тут придется, пока он на это крови накопит, – и она опять засмеялась.

Самовар старуха закипятила быстро, благо он еще не успел остыть с утра. Налила в две кружки, насыпала туда много сахару, размешала, бросила какой-то травы, что-то пошептала, дала им и пошла, сказав, что больше тут она не нужна, «а у нее тесто дома скиснет, если она тут за всякими ходить будет». Уже выйдя со двора, она вернулась, велела Алене придти к ней, как встанет, за травками и кровяной колбасой для казака.

Встали они вместе, правда, пошла к бабушке Алена одна, а он сел на крыльцо покурить.

– Хозяин, жив? – К крыльцу подошел атаман.

– Жив, заходи, батька.

Атаман вошел в калитку и присел с ним рядом.

– Ты извини нас. Мы их выследили, но боялись, что разбегутся. Вот и шли за ними втихаря, чтобы разом накрыть. Сильно тебя?

– Нет, батька. Руку прострелили навылет, заживет. Пальцами шевелю. Даже и рукой, больно, правда.

– А вы с твоей Аленкой герои. Кто же стрелял, когда тебя подстрелили? Неужто она? Вот непонятная баба! Не скажешь ведь. Научил ты ее…

– Она того, что с ружьем у плетня лежит, сама подстрелила. Первого. Я за патронами бегал.

– Ты это… Извинись перед ней за нас. И чего она за тебя замуж не идет? Любит ведь! Знал бы ты, как она тебя искала, когда ты пропал! Пойду я…

 

Он вспомнил, как случилось, что Алена решила научиться стрелять. На мельницу обычно ездил он. Там всегда собиралась большая очередь, казаки, пока ждали, выпивали, дрались со скуки «на разы» или «по любови», тянули палку, ремень… Он, как и любой другой, любил посмотреть и поучаствовать в таких состязаниях, кроме того, выигравший двигался на очередь побежденного, поэтому в таких драках был и чисто хозяйский интерес. В тот раз он выпил чуть больше обычного, а драться пришлось с Ванькой Мещеряковым, по прозвищу Долдон, данного ему за силу, упрямство и туповатость. Долдон дрался плохо, но удар имел крепкий. Драться с ним Казак не боялся, потому что знал, что двигается быстрее и легко сможет победить. Однако с пьяных глаз предложил Ваньке драться «на разы». Казаки смолкли, потому что так никто давно уже с Долдоном не дрался, ибо его удар не дюжили даже быки. Правила такого боя были просты: выходят двое, встают напротив, тянут жребий, кому первому бить. Уклоняться от удара нельзя. Прикрываться – тоже. Нужно просто выстоять, не потерять сознание. Выстоял – сам бьешь. Так до тех пор, пока один не падал, уступив победу противнику.

Жребий Казак проиграл. Он, хоть и считался лучшим бойцом, получал в драках редко, потому что мог увернуться, ударить быстрее, подставить под неминуемый удар «небольное» место. Тут все эти умения не работали. Он стоял перед Мещеряковым и смотрел, как тот замахивается, как его кулак летит ему в скулу…

Вспышка! Искры! Боли не было. Он просто перестал на несколько секунд осознавать себя и видеть. Когда чуть зацепился сознанием за происходящее, радостно понял, что стоит. Долдон выглядел обескураженным, а казаки смотрели широкими глазами на них.

– Ну, паря, теперь я!..

Он ударил его резко в грудь, Долдон сложился пополам и упал.

Все хлопали казака по плечам, хвалили, удивлялись, а он почувствовал, что его страшно тошнит.

Привез муку вечером. Алена, красивая, улыбающаяся вышла во двор и тут:

– Что с тобой? Это что?

– Подрались мы… «На разы»… С Ванькой-Долдоном…

Она ушла. И не выходила, пока он складывал мешки ее и свои.

Потом вышла, подошла к нему и сказала:

– Мне больше молоть не вози. Сама буду!

– Ален, там ведь одни мужики, как ты там будешь?

– Не твое дело! Сказала тебе! Не нужно мне от тебя такой помощи! Люди погрузить помогут, а тут ты разгрузишь. Про твою – не знаю. Дашь – я отвезу. Не дашь – делай как хочешь.

Он еще попытался ей что-то сказать, что «не бабье дело», но она так глянула на него, что он подавился словами и даже закашлялся. На мельницу она отправилась прямо назавтра. Там стояла в очереди, мужики ей помогали, а известный силач и бабник Витька-хомут выиграл для нее очередь, погрузил и поехал даже провожать до хаты. Казак видел с крыльца, как он разгрузил ей подводу, как сложил мешки и попросился в дом. Она его пустила. При этом улыбалась так, что казак даже трубку в кулаке изломал… А ее было жалко, потому что ее с Дона привез еще прадед. Он смотрел на трубку и думал: «Как же это я? Что же это?»

Вдруг из Алениного дома донесся крик. Казак кинулся туда, перелетев через плетень и крыльцо ласточкой. В горнице он застал такую картину: Алена в порванной рубахе со скалкой под образами. А Витька перед ней… Казак схватил его за ворот и ударил. Ударил страшно, не думая, жестоко, словно бил не своего брата-казака, а турка. Витька рухнул. Он вытащил его холозом за ворот во двор и облил водой из колодца. Витька очнулся. Сел. Посмотрел на казака и сказал:

– Спасибо, брат, за науку. А баба эта попомнит меня еще…

Вот после этого Алена и попросила научить ее стрелять. Даже купила себе старое ружье. Рука у нее была на удивление твердая, глаз верный и научилась она быстро. После этого случая она несколько месяцев не расставалась с ружьем. Постепенно оно стало ей мешать, и она стала хранить его на стене заряженным.

 

Зимой на масленицу бились стенка на стенку. Он – всегда участвовал. С удовольствием гвоздил станичников. В своей стенке был «надёжей», в бою его берегли. Витька среди своих занимал это же положение. До случая с Аленой они были приятелями. Сближало то, что были равными по силе, оба шумные и умные, нравились девкам, острые на язык. Теперь Витька стал бояться казака и затаил злобу. Это иногда было видно по взгляду, который сразу же смягчался, если тот замечал, что на него смотрят. Был у Витьки записной друг Тимоха, парень тоже ухватистый, разбитной и хитрый.

В тот год стенку затеяли, как положено, на мосту. Пацанята, которых стравливали мужики, уже дрались под одобрительные возгласы, когда казак подошел. Его стеношный подмастерье Анисим-оглобля – высокий и худой парень из многочисленной и бедной семьи, протискался к нему:

– Здоров будь, станичник!

– И поздоровше видали!

Настроение было бодрое, хотелось шутить и толкаться, двигаться на морозе.

– Отойдем, поговорить бы надо…

Они отошли.

– Я сегодня случайно видел, как Тимоха Витьке свинчатки дал. Может, перед стенкой скажем, чтобы его обыскали? Ведь убьет!

– Кого убьет-то?

– Да тебя же!

– Меня? Кишка у него тонка. Тебе, можь, показалось?

– Можь… Точно бы видел, тебя бы на совет не спрашивал. Так что делать будем?

– Ничего. Скажем, а у него их вдруг да и нет, что тогда? Навек прозовут… Пошли, вон встают уже.

Партии стояли друг перед другом. Самые задиристые на язык сыпали оскорбительными шутками… Бабы, девки и старики подбадривали соперников. Стеношники сошлись.

В стенке не размахнешься, не ударишь наотмашь, надо держать строй, не давать рвать его врагу, на место сбитым тут же втискивались задние, либо смыкались. Так веками казаки отрабатывали стойкость казачьей лавы, хоть и были пешком, так воспитывался их дух и умение чувствовать своего товарища. Бить надо было сильно, а поскольку размахнуться было нельзя, те, кто посообразительней, били «на шаг», то есть делался шаг и снизу в челюсть бросалась рука, чуть опережая тело. В момент соприкосновения кулака и челюсти шагающая нога достигала земли, добавляя в удар вес бьющего. Можно было еще ударить, подкрутив кулак в момент завершения удара, но так можно было что-нибудь сломать противнику, поэтому он такие удары не любил. Он вообще в такой драке даже азарта не испытывал, только радость от своего здорового подвижного тела, которое получало работу по силам. От чужих ударов он прикрывался, а если пропускал, то это тоже не злило его.

Стенка билась давно. Но «Надёжи» еще в бой не вступили. Их пора наступала тогда, когда самые слабосильные выйдут из боя, и они, не растрачивая сил понапрасну, смогут сойтись с достойным себя противником.

Казачки из первых рядов стенки, уже растерявшие шапки и заврызганные своей и чужой кровью, постепенно уставали. Многие, падая, уже не поднимались, а как и положено не желающему продолжать, на четвереньках ползли в сторону зрителей, чтобы отдохнуть, выпить, а потом, возможно, вернуться. Один из таких крикнул:

– Не могу я больше! Где же надёжа наш?

Это был сигнал. Витька с Тимохой и прочими крепкими мужиками стали вставать в стенку. Особого тут порядка не было. Иногда полагавшегося самым сильным ставили посередине, чтобы порвать вражескую стенку, если повезет, иногда сбоку… Всегда смотрели, чтобы надежи не стояли друг напротив друга, потому что такое построение почти верно означало ничью.

Витька, сегодня какой-то дерганый и веселый, занял место в середине. Казак, видя это, встал левее, чтобы там попробовать пробить стенку. Витька внимательно следил за ним и тут же закричал:

– Али ты боишься меня, добрый молодец? Со спины только бить умеешь? Или только за бабу на подлость горазд? Вставай наспроть, я тебе сегодня юшку-то пущу!

Первый раз он публично говорил о том случае, которому минуло уже полгода, и казак уже стал думать, что тот все забыл. Бил он тогда ему не со спины. Может и быстро, неожиданно, но стояли они лицом к лицу… Все это мелькнуло в голове казака, и он ответил:

– Ты, собачий сын, не бреши. Я тебя всегда только в рыло бил. По затылку тебя девки бьют, когда ты от них бежишь.

Витька открыл, было, рот, но Тимоха что-то шепнул ему, и он замолчал. Стенки сошлись. Казак встал напротив Витьки, Анисим был рядом, но не со стороны Тимохи. Витька улыбался и бил. Сильно, вкладываясь в каждый удар. Казак тоже отдавался драке полностью. Вдруг он увидел, что Анисим рвет стенку и перед ним бросается на Тимоху:

– Стоять, казачество! Смотрите, что у гада! Анисим, чуть не сломав, заворотил руку противника и показывал всем на выпавшую из кулака свинчатку. Наказание за такой проступок, как и за любое нарушение правил стенки, всегда было одинаковым: нарушителя окружали свои и чужие, брали его за пояс, чтобы не падал, и били. Били жестоко, так, чтобы никому и никогда не было повадно.

Конечно, всем места не хватало, поэтому били добровольные палачи. Витька присоединился к ним. Это было удивительно, ведь бить собирались его ближайшего приятеля, Тимоху, правда, сам Тимоха его не видел, потому что Витька встал сзади. Когда наказчики расступились, Тимоха лежал без движения. Этот случай немного сломал настроение, и бой решено было продолжить завтра, благо на масленичную неделю драться полагалось каждый день.

Анисим пришел к нему совсем почти ночью, постучал в окно и зашел. Казак готовился спать, поэтому Оглобле не обрадовался:

– Чего это тебе не спится? Холобродишь, точно кот… У меня и кошки нет, порадовать тебя нечем.

– Слушай, а ведь Тимоха с Витькой тебя убить хотели. Я что на него кинулся? Смотрю, а он руку в карман сунул, и кулак у него чуть больше стал. Он тебя ударить хотел, я поэтому и прыгнул, а Витька тебя отвлекал, ты на него только смотрел. Стукнул бы тебя Тимоха в висок, а Витька бы добавил. Я тебе верно говорю! Он ведь почему Тимоху бил? Чтобы тот не рассказал. Я у него в избе был. Он в себя не приходит, Витька его три раза по затылку ударил. Наказывают когда, всегда по телу бьют, а этот по голове! Чтобы не проболтался…

– Брось, не может быть того! Витька хороший мужик, хоть и поссорились мы. Не мог он…

– У тебя все хорошие! Говорю тебе – мог! Хотел даже! Аккуратнее будь, следи за ним.

Вообще, в стенке, бывало, убивали. Но никогда – со зла. На следующий день в стенке все было как обычно. Витька вел себя обыкновенно, подручным к нему встал пожилой Степан Жерех, а стенка закончилась победой их с Анисимом партии. Анисим молчал, только зорко следил за Витькой, отчего получил по зубам и ушел домой с разбитыми губами…

Весной станицу одолели волки. Было решено выйти всем и перестрелять их. Готовились тщательно, развешивали флажки, загонщики уехали далеко на запад, казаки, каждый у своего места, встали и ждали. Витька стоял напротив Казака. Стоявшие напротив, стреляли всегда только в сторону расширения горловины, поэтому попасть друг в друга никак не могли. Они стояли молча, глядя в направлении, откуда должны были показаться волки. Наконец они увидели их. Сразу стрелять было нельзя, иначе стая бы повернула назад, и истребить ее стало бы невозможным. Они должны были стрелять только по последним. Первые уже прошли мимо, казак выстрелил, серый покатился кубарем, а потом что-то обожгло его лоб. Он не обратил внимания, но споткнулся и, падая, нечаянно взглянул в Витькину сторону. Тот целился в него. Перекатившись через голову, понял, что ружье выронил и теперь…

– Что же это ты, поганец, делаешь? – Как гром вдруг прогремел голос атамана. Казак увидел, что Витька выронил ружье. В тот же миг его папаха слетела от второго удара нагайкой, третий удар оставил глубокий рубец посередине лица. Казак встал. Атаман уже спешился и помогал вязать Витьку.

Весной он пахал поле, когда подъехавшая на его жеребце Алена сообщила ему, что Виктора сослали на каторгу на 25 лет.

 

Станичники привыкли к их непонятным отношениям. С Аленой никто не позволял себе лишнего, все вели себя с ней как с замужней, никто больше не шутил над ним и его любовью. Атаман всегда звал его на советы, где собирались только женатые казаки, и никто с этим не спорил.

Они по-прежнему жили в разных хатах, по-прежнему вместе ездили на ярмарки и базары, по-прежнему вместе ужинали. Он перестал тяготиться этим. Нет, иногда ему хотелось ее обнять, но в такие минуты он выходил и закуривал. Она это тоже чувствовала, знала, что за ним идти не надо, что это пройдет у него, и он снова будет… Она уже не представляла без него своей жизни. Все в ее хате напоминало о нем: табуреты и лавки, стол, платок, ложка на столе – все было либо сделано им, либо подарено, либо куплено вместе с ним. Она сама не понимала, почему не может поступиться своей свободой, она ругала себя… Наверное. Так он иногда думал, когда не спалось. Однажды, как-то давно, в самом начале еще, после такой вот бессонной ночи, он пришел к ней, чтобы убедить ее жить вместе. Рассказав все, что надумал, а получилось так сумбурно и муторно, что он, рассказывая, запутался сам, он закончил:

– Я ведь все это всю ночь думал, глаз не сомкнул…

Алена ответила без улыбки:

– Лучше бы ты спал.

И только теперь рассмеялась так заразительно, что начал смеяться и он, сам не понимая чему, и на душе стало легко. Алена и он любили детей, к ним приходили все соседские дети, потому что казак знал и умел рассказывать сказки, а Алена всегда и всех угощала молоком, мирила и улаживала детские конфликты, будучи судьей, авторитет которого признавали даже виновные. Она умела играть с детьми, придумывать им разные дела… Бабы иногда даже приводили ей малолетних, чтобы она посмотрела за ними, оставляли с ночевкой.

 

В ночь в станицу прибыл казачий офицер. Те, кто это видел, почувствовали недоброе. Оказалось, что началась большая война, и практически все должны быть мобилизованы и немедленно, утром, выступить.

Казак не спал всю ночь, привычно готовя казачью справу. Вспоминал, как тогда, перед первым своим походом волновался, что его не возьмут, как нашел там, в походе, Алену… Подумав о ней, он захотел попрощаться с ней. Но у нее окна не горели, значит спала.

Он пошел на конюшню, вывел жеребца, вычистил его, приготовил сумки, приторочил к седлу. Времени было часов пять, а Алена не выходила. Плотно задернутые занавески не шевелились. Он курил и курил. Он ждал. Смотрел, не отрываясь, на ее окна. Тишина. В шесть он должен был быть на майдане. Он опоздал. На пять минут. Атаман выругал его. Казаки построились и рысью выступили в поход. По заведенному обычаю, никто не оборачивался назад, никто будто бы не слышал плача жен и разбуженных детей, мычания коров… Ровным строем казаки шли туда, куда посылал их царь. Теперь они принадлежали только ему, и не было силы на свете, которая бы заставила их обернуться или…

– Пашка! Стой, родненький!

Он остановился так, что конь его встал на дыбы, и он ухитрился, не опускаясь на четыре, повернуть его. От станицы за ним вслед бежала Алена. он пустил коня галопом навстречу ей. Недоскакав, не останавливая коня он спрыгнул и некоторое время бежал пешком навстречу ей. Она обняла его, поцеловала и сказала:

– Береги себя. Возвращайся обязательно. Я выйду за тебя.

Она отвернулась и зашагала обратно, а он… Он свиснул коня, прыгнул в седло и, сияя как золотой рубль, подскакал к своим.

На него и Алену обернулись все, хоть это и было вопреки обычаю. Атаман еще издали напустился на него, ругая его на чем свет стоит, а он не слышал. В его ушах колокольным перезвоном играло «Я выйду за тебя!»

Атаман вытянул его нагайкой целых три раза, но он, не переставая улыбаться, не замечая ударов, встал в строй…

Тут залаяла собака, и я проснулся.

Оставьте комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Прокрутить вверх