***
– Имя и фамилия?
– Владек Златич, – и таможенник рассматривает мой паспорт, сличая фотографию в нем с моей сербской рожей. Если что-то ему не понравится – меня попросят пройти со службой охраны в дальнее помещение. Известная практика. Если же и им что-то не понравится – меня отмудохают на чистеньком белом полу прямо там, не дав попытки объясниться.
– Цель прибытия в страну? – служба таможни, как всегда, не церемонится и на пустую болтовню своего времени не тратит.
– Туризм, – чтобы не было лишних вопросов, какого беса ради очередной эмигрантский выродок решил пристроиться поудобнее сзади к самой свободе в обличии пятидесяти объединенных штатов, и зачем им кормить очередного паразита. Умолчал и добавил доброжелательную улыбку.
– Пожалуйста, пройдите в ту комнату. Сотрудники охраны проводят вас и принесут ваши документы, – и ему что-то не понравилось…
Уютное помещение. Стол. Два стула с одной стороны. Один с другой. Несколько ламп дневного света. Зеркало над умывальником. Вот и все внутренности. И я – инородное тело. И два моих чемодана. Черный, коричневый.
Еще пара вопросов. Очень недолгий диалог – и им тоже что-то не понравилось… Попытался разбавить все шуткой.
Лежу. Держусь за ребра. Спрашиваю, где бы я мог купить такие же прекрасные ботинки.
Силюсь встать с асфальта, чтобы начать собирать свои вещи, валяющиеся на тротуаре:
– Спасибо, что помогли донести чемоданы! – бросаю я на прощание.
Это был 1979 год. И так встретила меня моя американская мечта.
***
Итак, на дворе был 1979 год. Президент Форд уже ушел в отставку, а президент Рейган еще не пришел. Всеми парадами командовал Джимми Картер. Была лишь середина января. Люди уже отошли от праздников и еще не пришли к мартовской трагедии на атомной станции Три-Майл-Айленд. Устранять последствия будут больше десяти лет, и это влетит в кругленькую сумму.
Еле-как разобравшись с маршрутами автобусов, получилось пристроить свою задницу в многоквартирный дом, от которого за пару верст разило безнадегой и дешевым спиртным. Это был Бойл-Хайтс – входные ворота с прибежищем для чужеродных объектов на территории Соединенных Штатов. Словом, настоящие трущобы. Дом, изношенный, как моя куртка – место, где я сливался с толпой людей такого же пошиба. Ко всему, я еще и делил свою комнату со Стариком. Тот полжизни провел в цехе с доменными печами, плавящими металл. Он, как и почти все из нового окружения, звали меня Владом. И коверкали мою фамилию. Было что-то такое у них в языке, что не давало правильно им произнести ее, и получалось – Златик.
***
– Златик! В сортире бумага кончилась, принеси, – орал Старик, сидя на толчке. И почему-то только тогда я осознал, что все звали его Стариком. Не потому что он был единственным стариком в этом месте. Здесь их было около половины от всех жителей. И я понял, что не знаю, почему именно его так называют.
– Слушай, а почему все называют тебя Стариком?
– Потому что я старый, сербский болван. Принеси бумагу! Мне что здесь вечно сидеть?! Во мне нет столько дерьма.
– Но у нас больше нет бумаги.
– Газету какую-нибудь… только не с кроссвордом…
– Что, боишься, что твоя задница окажется умнее тебя?
– Очень смешно. С таким скверным чувством юмора я точно еще переживу тебя, мозгляк, – на этом он получил какую-то газету через щель из приоткрытой двери сортира.
– Что за шелест? Ты решил перечитать ее полностью?
– Пытаюсь сделать листы помягче. Несмотря на возраст, мой зад слишком нежен и не готов к таким испытаниям.
***
Это было только началом знакомства со Стариком и принципами великой страны.
Открывая окно, я каждый раз проводил какое-то время, просто таращась на то, что было вокруг.
Очень старые здания. Старик говорил, что им уже не один год угрожают сносом с одной стороны, а с другой – никто не хочет возиться с этим и с теми, кто здесь живет. Он неизменно носил удобные мягкие брюки и рубашку.
Не лучший это район.
Чумазые дети гоняются друг за другом и за собакой со скатавшейся шерстью.
Женщины, доступные сразу после того, как угостишь их выпивкой.
Мужчины, возвращающиеся с самых грязных и низкооплачиваемых работ.
Инвалид на коляске, продающий сигареты и чинящий обувь.
Никакой молодежи. Либо совсем дети, либо нацелены в старость.
Даже при этом всем, небо здесь было каким-то более цветным. И свет от солнца более яркий. И несмотря на то, что в нашем большом доме с поражающей частотой наводила порядки полиция или кто-то умирал, даже так Сербия выглядела более мрачной. Там все было каким-то серым и угрюмым, убогим и угловатым.
– Какого… Златик, да убери свои сраные чемоданы! Я же себе шею сверну, запнувшись об них. И тогда некому будет прийти к тебе на похороны, сербский болван, – это оживление оторвало меня от окна.
– Ладно, ладно, не ворчи, – я запнул их куда-то в другой угол комнаты.
***
В этой дурной самобытности, где-то между постоянных разговоров со Стариком и спорах о каких-то совершенно странных вещах, я ходил на работу. Мыл полы в университете Вудбери. Затем возвращался домой. Что-то ели, со Стариком же. Потом пили.
Здесь все пили.
Мы – поздно вечером, передавая бутылку друг другу, вместо пожелания доброй ночи. Насчет остальных… мне кажется, они пили круглосуточно. Пили оттого, что нечего было вспомнить или много нужно было забыть. Казалось, заливали в себя алкоголь тоннами. Пили, разучившись пьянеть от количеств, которые, по всей логике, должны были убить обыкновенного человека.
Но, тем не менее, еще получалось просыпаться по утрам.
Здесь не завтракали. «Будешь завтракать? – вопрос новичка», – так говорил один ветеран алкогольных шествий в домашних тапочках, который обменял тонкость пальцев пианиста на мудрость со дна бутылки. Абсолютная истина, крепостью более сорока градусов, позволяющая смириться с тем, что мудаки вокруг никогда и никуда не пропадут.
***
– Знаешь, в чем твоя проблема, Златик? – спрашивал Старик, прикладываясь к бутылке, после чего довольно крякал и сам же отвечал на свой вопрос, – ты не берешь выпить с собой на работу. Так бы ты рассуждал по-другому. Вот, я. Возьмем, к примеру, меня. Если бы в свое время я не брал выпить с собой и не прикладывался с самого утра – я бы сошел с ума, Златик, и мы бы сейчас здесь не сидели. Подумай над этим… Мир, что за этой дверью – слишком дурное и сумасшедшее место, чтобы выходить в него трезвым. Пока мы сидим внутри этого здания, которое то ли снесут ночью, пока мы спим, то ли оно само рухнет прямо на наши головы – мы все равно в большей безопасности, чем там, за чертой… – и он мутным взглядом и нетрезвым броском руки указал на входную дверь. – Да, нам дали мнимую занятость, какую-то работу, глупые обязанности. Если нас лишить этого – мы же полезем на потолок и начнем убивать друг друга. А так, мы куда-то идем и что-то делаем, и у каждого свой чемодан за спиной, и мы все равно не знаем, как с этим разъебаться, – взяв долгую паузу, он молча смотрел в окно, было слишком темно, чтобы что-то разглядывать, и смотрел он куда-то вверх, затем сам же и продолжил. – Мне нравятся звезды. Звезды и космос. Они далеко. Очень далеко. Они не будут приставать к тебе просто так. Они никого не убивают и не делают никому плохо… Да что ты смотришь на меня, сербский болван?! Вон, лучше найди себе женщину и убери свои чемоданы! Иначе я подожгу их, пока ты будешь спать… И, Златик, иногда очень важно, чтобы было кому сказать: «Знаешь, я так боюсь тебя потерять…», – это окончание его диалога, казалось, вообще ни с чем не состыковывается, но завалилось мне в память очень надолго. – А ну тебя на хер, в твоей голове слишком много мусора… – и отправился спать.
В таком тоскливом сюре из алкогольных паров и разговоров возле окна проходила концовка почти каждого дня. Мы вливали в себя много. Затем много говорили. Глоток за глотком. Слово за словом. Старик проклинал политиков и правительство, он вспоминал годы своей работы, своих женщин, звал меня сербским болваном. Проклятия и бутылки летели в стены, оставляя на них подтеки, похожие на пятна Роршаха. Надо сказать, что стены были словно из серых листов картона. И утро удивляло тем, что в них нет сквозной дыры от наших стеклянных снарядов.
Часто мы хватали лишнего. Он все говорил про своих женщин. Я рассказывал ему про Сербию, что как-то попал там в толпу митингующих. Выбираться уже было бесполезно, хоть многие и пытались. Намечалось очередное гражданское выступление против власти и, конечно же, обязано было свершиться какое-то насилие. Затем прибыли службы правопорядка для подавления уличного бунта. Кто-то в толпе запалил самодельную взрывчатку. Шестеро человек погибло. Около двадцати раненых.
Затем мы молча допивали все, что осталось.
***
Через пару дней Старик притащил мне небольшую старую фляжку. Она была помятой, повидавшей жизнь и наполнена каким-то крепким пойлом сомнительного происхождения.
Так я принялся потихоньку лакать эту бурду и прямо на работе, в университете. В этот же день, вечером, в большом актовом зале, который я недавно отмыл, кстати, делал я это, спустя рукава, должны были проходить литературные чтения. Решил остаться. Присел на последних рядах, прямо в рабочем комбинезоне. Досасывая остатки на дне фляжки. Кичливого вида мужчина представлял поэзию «нового мира», как он сказал. На вид излишне жеманен. Но читал хорошо и с расстановкой. Другое дело было, что стихи его – дерьмо. И вообще на поэзию не походили. Так он зачитывал:
«И я один брел по улице,
В руках неся книгу,
Мое вечернее времяпрепровождение.
А за мною шел грузовик.
Он посигналил,
И я отстранился.
И грузовик прошел рядом.
А перед ним сидел голубь,
Не собираясь двигаться.
Глупая птица, мне тебя жалко.
Отвратительный блин…»
Наверное, я ничего не понимаю в поэзии и «новом мире», так как где-то впереди говорили, что это полнилось скрытым смыслом и еще кучей всего. Поэтому я пошел в ближайший магазинчик, взял дешевенький портвейн и пива для старика. За пару кварталов до дома запустил опустевшую бутылку высоко вверх, ожидая падения и звука разбитого стекла.
Запершись дома, я поставил купленное на стол, и мы, вдвоем, начали хлебать то, что отберет у нас воспоминания.
Где-то в середине ночи нам приспичило избавиться от чемоданов, и они глухо выпали из окна.
А к утру их уже не было.