На пенсию Подсевалов вышел, имея два выходных костюма. Один, темно-серый однобортный, он именовал повседневным, другой, цвета антрацита – парадным. Между костюмами была разница не только в цвете, но и в весе. На темно-сером костюме скромно поблескивал знак участника Великой Отечественной войны и тускло светилась широкая орденская колодка, а парадный костюм звенел металлом орденов, медалей и всяких значков. Это был не костюм, а скорее панцирь, который ладно обтягивал фигуру Лавра Федосеевича в дни торжества, когда он заседал в различных президиумах или просто прогуливался возле своего сто квартирного дома в воскресные дни, свысока оглядывая прохожих и старух, гнездившихся на скамейках у подъездов.
Парадный костюм был изрядно пронафталинен, поэтому собаки обходили Подсевалова стороной, брезгливо морща носы, но самому Лавру Федосеевичу нравился запах непроветренного шкафа, он находил в нем что-то пьянящее и будоражащее кровь. «Умели делать вещи», – довольно думал он, водружая костюм на прочную вешалку. После парадного выхода костюм проветривался на балконе, а Подсевалов протирал суконкой награды.
И правда, костюм был добротный, из чистопородного бостона, который умели еще выпускать во времена четвертой пятилетки. Отрез Лавр Федосеевич получил из рук управляющего трестом стройматериалов на день строителя, пошил ему костюм один из его знакомцев по лагерю некто Блюм, причем за плату символическую, не брать же ему с замначлага, хотя и бывшего, настоящую цену. Где он, этот Блюм?.. А костюм вот он, ни моль не побила, ни один шов не разошелся.
Перед девятым мая Подсевалов чуток прихворнул, никуда не выходил, не звонил, но на возложение цветов пойти надеялся. Это мероприятие он организовал еще в бытность начальником отдела кадров кирпичного завода, и теперь каждый год девятого мая от заводоуправления шел автобус с участниками войны на центральную площадь города, где стоял большой и торжественный памятник.
Будучи начальником отдела кадров, Лавр Федосеевич на этих возложениях находился всегда впереди, один раз даже на страницы областной газеты попал, но после выхода на пенсию былого почета не стало. Правда, он шагал к памятнику в первом ряду, но в фотокадр уже не попадал, а если и попадал, то краешком костюма, половиной щеки, словом, каким-то боком. Это задевало его, но он виду не показывал, держался прямо, как и надлежит держаться бывшему капитану внутренних войск.
Вечером восьмого мая Подсевалов вынул костюм из шкафа, прошелся по нему мягкой одежной щеткой, кое-где залоснившиеся места рукавов и брючин почистил хлебной крочкой. Награды он надраил еще к первому мая, потому лишь слегка протер фланелевой тряпкой, и они заиграли всеми цветами радуги.
Повесив костюм на угол шкафа, Лавр Федосеевич сел в кресло и ревниво пересчитал все ли они на месте. Орденов было у него три, зато медалей семнадцать. «За отвагу», «За боевые заслуги», за взятие и оборону городов, юбилейные – набор, которому можно позавидовать. Ни у кого в заводском поселке не было столько наград. Когда Лавр Федосеевич во всем этом великолепии усаживался за стол президиума, то казалось в зале загоралась дополнительная люстра, так сияли надраенные награды ветерана.
Утром девятого было веселым и нарядным. Зеленая листва оперила ветки кленов, на скворечниках надрывались скворцы, день вставал безоблачным с пронзительной синевой весеннего неба.
Подсевалов съел яйцо всмятку, выпил стакан теплого молока, снял полосатую пижаму и, надев чистые носки, вынул из шкафа парадный костюм. Повертев его в руках, он положил его на кресло и подошел к серванту. Из полированной коробки Лавр Федосеевич достал медаль «За отвагу» и, потерпев ее о трусы, приложил к левой стороне голой груди. Что говорить, изо всех медалей ему нравилась больше всего эта. И цветом своим и колодкой и, главное, названием. «За отвагу!» Это не какой-то там «доблестный труд…»
Местечко для медали нашлось в аккурат под лацканом, но не внутри, а с выглядом кругляшка. Правда, костюм заморщило слегка, но Подсевалов развернул пошире грудь, и все встало на место, как влитое.
Полуботинки Лавр Федосеевич обул тоже парадные, с металлическими подковами, чтобы слышно было, кто идет. Он требовательно оглядел себя в зеркало и позвал жену.
– Елена! Я готов…
– Погоди, погоди,.. – сказала жена. – Дай я сама гляну.
Она повернула мужа, стряхнула со спины какие-то соринки и взяла узкие маникюрные ножницы.
Что опять? – недовольно спросил Лавр Федосеевич, проводя рукой по лицу.
У Подсевалова из ушей и ноздрей неистребимым образом росла жесткая ржавая щетина, и ее приходилось время от времени подстригать.
В носу приятно защекотало, он чихнул, с удовольствием продул носовые пазухи и утерся платком.
Глянув на прощание в зеркало, Лавр Федосеевич открыл все три дверные замка и вышел на лестничную площадку. Было тихо, лишь внизу переговаривались на скамейке старухи.
– Чертовы бабы, – недовольно подумал Подсевалов. – С утра до вечера чешут языки.
– Здравствуйте, Лавр Федосеевич! – вразнобой поприветствовали Подсевалова соседки. – С праздником!..
– С прздником! – пробурчал Подсевалов и, не останавливаясь, двинулся прочь от дома.
Перемигиваясь, старухи смотрели ему вслед. Они знали всю подноготную Подсевалова, что он поколачивал, бывало, жену, что один его сын сидит в тюрьме, другой не приезжает в гости, а дочь уже третий раз вышла замуж.
– Гляди, каким петухом вырядился!..
– А звону-то, звону на груди, как на пасху…
– Сёдни целый день будет вокруг дома ходить…
Лавр Федосеевич не слышал старушьих шепотков, он шел в приподнятом настроении, ощущая внутри себя освежающую легкость праздничного дня. В голове вспыхнул мотив торжественного марша, и в какой-то миг ему вдруг захотелось пойти строевым шагом, он даже грохнул подкованной подошвой полуботинка по асфальту, но опомнился, остановился и, оглянувшись по сторонам, обычным прогулочным шагом двинулся дальше. Торжественный марш из головы вытеснил игривый опереточный мотивчик, и Лавр Федосеевич, облизнув фраз ослюневшие губы, подумал, что он давненько не заглядывал к Наденьке, и дал себе слово заскочить к ней немедля, сразу же после возложения цветов, благо, что она жила почти в центре города.
Наденька была моложе Подсевалова лет на двадцать, начинала работать у него в отделе кадров, и с той поры испытывала к Лавру Федосеевичу самые восторженные чувства. Это был ее идол, бог, покровитель и любовник, причем длилось это уже более двадцати лет всего с двухгодичным перерывом, когда Наденька, опять же с благословения Подсевалова, немножко вышла замуж. Однако супруг оказался тишайшим, но закоренелым алкоголиком, что им занялись милиция, и вскоре молодая супруга осталась одна. Бывая у Наденьки, слушая, как она восхищается им, Лавр Федосеевич поневоле начинал ощущать собственное величие, но мыслей о разводе у него никогда не возникало, это был бы аморальный поступок, а позволить себе роскошь совершить его Подсевалов не мог. Как кадровик, он знал цену чистой анкете, сам умел мастерски просматривать людей на свет, выявляя на них все родимые и благоприобретенные пятна.
Из-за редкой молодой листвы кленов Лавр Федосеевич на площадке сквера возле заводоуправления увидел желтый автобус и посмотрел на часы. Было без трех минут девять – как раз его время, он не любил ни приходить раньше, ни опаздывать.
Возле автобуса толпился народ. Мужики курили, переговаривались. По свойственной его натуре привычке не обращать внимания на людей, от которых он не зависел, Лавр Федосеевич не заметил, что поздоровались с ним недружно, кое-кто даже отвернулся, чтобы не встречаться взглядами.
Подсевалов взглянул мельком на часы и буркнув: «Пора! Пора, товарищи!», поднялся по ступенькам автобуса, намереваясь занять свое законное место, переднее, с левой стороны возле окна.
Первое, что увидел Подсевалов, направляясь к своему знакомому месту, были грязные стоптанные босоножки с полуоторванными застежками. Поднимаясь взглядом выше, он увидел мятые суконные штаны, туго обтягивающие худые острые колени, старый штопаный пиджачишко, на котором болтались две медали, словом, на его месте сидел бывший зольщик, поселковый пропойца и фонфурик Климов, имевший из-за своего красного лица кличку Фонарик. Сидел и усмешливо поглядывал на Подсевалова высветленными временем и алкоголем глазами. Так нехорошо смотрел, что Лавр Федосеевич даже потупился, потом стал оглядываться по сторонам, словно искал поддержки у окружающих.
– Ну, чо забуксовал? – с похмельной хрипотцой в голосе спросил Фонарик. – Здесь кабинетов нету, прятаться от простого народа некуда…
Подсевалов опешил. Таким тоном с ним в поселке никогда никто не разговаривал. Однако виду не подал, а произнес с угрозливой ноткой в голосе:
– Ты что не проспался или по новой залил глаза?
– Я-то проспался, а глаза за шесть десятков так промыл, что любую сволочь аж под землей вижу.
– Это ты мне?
Лавр Федосеевич даже задохнулся от злости.
– А кому же еще?
Климов повернулся к другим ветеранам, как бы призывая их в свидетели.
– Нет, вы гляньте, мужики! Иконостас, как у самого Брежнева. Нет, вы гляньте!
Он потянулся к пиджаку Подсевалова, но тот резким движением отшвырнул протянутую руку.
– Не дрыгайся, бля, я фронтовой разведчик! – заорал, поднимаясь с кресла Климов. – Загну салазки, так собственную мошонку сжуешь! Ты ответь, где медалей нахапал? Покойников обкрадываешь!.. Вот еще одну «За отвагу» навесил!
Лавр Федосеевич беспомощно оглянулся по сторонам, покраснел, из горла донеслись неясные булькающие звуки.
– Не мяукай! – надрывался Фонарик. – Хватит, намяукался! В газете тебя пропечатать надо, отрыжка застойная, чтоб другим неповадно было!..
Разоблачение было столь неотвратимым и беспощадным, что Подсевалов счел за лучшее бежать из автобуса, расталкивая входивших ветеранов.
– Вы куда, Лавр Федосеевич? – спросил его секретарь парткома, не слышавший слов Климова.
– Развели демократию! Плюрализмы поганые! – топнул ногой Подсевалов и по асфальтированной дорожке нырнул в кусты акации.
Стоя за кустами, Лавр Федосеевич слышал, как в автобусе шумели, кричали, но за ним не шли, не догоняли. Потом автобус заурчал, окутался голубоватым дымком и начал выруливать на проезжую дорогу. Подсевалов присел за кустом, чтобы его не было видно, вляпался в грязь, еще больше разозлился и, не разбирая дороги, прямиком через заросли акации пошел домой.
Старухи у подъезда, конечно, заметили, что вид у Лавра Федосеевича растрепанный, обувь в грязи. Он прошмыгнул мимо них с опаской, но никто не сказал ни слова, лишь когда Подсевалов достиг третьего этажа, снизу послышались шепотки и вздохи.
– Что случилось? – удивленно спросила жена. – Сердце?
Лавр Федосеевич утвердительно кивнул головой и, сняв обувь, прошел к себе в комнату.
Жена принесла корвалол, Подсевалов с отвращением выпил приторно пахнущую жидкость и отвернулся к стене. Его душила злость, слепая разрывающая сердце ярость ко всему на свете. Он ненавидел свой дом, свою жену, старух у подъезда даже себя, что с ним случалось чрезвычайно редко, но больше всего он ненавидел этих новоявленных говорунов телевидения, газетных писак, талдычащих о какой-то перестройке и гласности. В них, этих пустомелях вся загвоздка, ядовитый корешок. Был бы Он!.. Он сразу бы выдернул эту заразу. Все предали Его, все!.. Но он не дрогнет, он не предаст. Еще когда при Хрущеве выкидывали портреты из кабинетов, жгли в мусорных кучах, он принес Его домой, сохранил, повесил у себя в спальне.
Лавр Федосеевич сквозь затуманившие взгляд слезы с отчаянной преданностью смотрел на портрет вождя. Даже по внешнему виду никто из последующих ему в подметки не годился. Это был вождь, а остальные так, официанты…
Все началось с того треклятого письма, насчет Берии. Нашли, кого обвинять в измене!.. Подсевалов был тогда начальником режима в лагере. Наконец-то после мытарств на Колыме ему достался хороший лагерь на юге Сибири в пяти километрах от города. Хороший был лагерь, уютный, зэки сплошь пятьдесят восьмая, все ее пункты, народ смирный, работящий. Приехал, сразу коттедж дали, четыре комнаты. Расконвоированный зэк печи топил, полы драил, за огородом смотрел, корову доил. Вкуснее того молока он никогда не пивал, густое с легкой полынной горчинкой. Картошка, моркошка своя, да паек еще. Деньги только на папиросы тратил. В Ялте каждый год отдыхал с Еленой. Потом всего один раз выбрался про профсоюзной путевке в Кисловодск, хотя ломал на работе за двоих.
Лавра Федосеевича всегда раздражали разговоры об ужасах лагерей. Он в эти разговоры не вмешивался, он знал только, чего не знали другие, он был не последней шестеренкой машины Гулага и понимал всю ее стройность и законченность. Никаких ужасов не было, а был режим, то есть порядок, а ужасы – это как посмотреть. Все, кто был расстрелян или посажен, были расстреляны или посажены на основании действовавших законов, а значит, законно и хлюпать носом и соплями брызгать нечего. А режим – всего лишь инструкция для хранения взрывоопасного материала. Есть ведь определенные правила хранения продуктов, бензина. Почему же человек, если есть цель его хранить, должен обходиться без инструкции по режиму?..
Зэки строили кирпичный завод, а Лавр Федосеевич хранил их согласно установленного режима. Никому в зубы не дал, не украл из зэковского котла ни крошки. Почти каждого из пяти тысяч в лицо знал со своей автобио. И ни одного невиданного перед законом не видел. Все были виновны. Все.
Лагерь был передовой. Первые места запросто брали. Внутреннее расположение – залюбуешься! Дорожки отборным песком посыпаны, в центре, у столовой – клуба фонтан, скульптуры всякие. Павлины были, волчата, лиса – зоопарк. Потом в пятьдесят шестом сломали заборы, ликвидировали зону, и хлынула на кирпичный толпа из деревень. Все бараки опоганили, скульптуры поломали, цветники растоптали, а еще вольные. Сараюшек настроили, никакого вида не стало.
При ликвидации лагеря Подсевалова вышибли из органов без объяснения причин, но работу дали. Он стал начальником отдела кадров на кирпичном заводе. Странная подобралась компания в руководстве завода. Мастера, главный механик, начальники цехов – сплошь бывшие зэки. И Подсевалов тоже бывший…
Нехорошее было время. Жизнь вибрировала, и непонятно было, в какую сторону она пойдет. От греха подальше, Лавр Федосеевич затаился, на работе и собраниях все отмалчивался, знал, что человеку, при желании, что угодно пришить можно, а как это делается, он хорошо знал.
Только после шестьдесят пятого года чуток отошел. Почувствовал, что в стране порядок начал появляться. Конечно, новому вождю было далеко до Иосифа Виссарионовича и все-таки хватка в нем была старая, своя. Болтуны поутихли, заслуженные люди стали занимать подобающее место. В том году завод крупно перевыполнил план, и Подсевалову вручили орден «Знак Почета».
Прикрутив его к парадному костюму, Лавр Федосеевич сразу почувствовал, что очень уж одинок орден на широкой в богатырской размах груди. Его прямо-таки бесила мысль, что он обойден, а его зэки, бывшие пленные, получили все отобранные награды, сейчас бряцают ими в президиумах и на демонстрациях. В этом факте Подсевалову виделась вопиющая несправедливость, ведь он побольше их положил сил и здоровья, отстаивая советскую власть на том участке, который ему доверила партия. Он вспоминал, как однажды чуть не утонул в таежной речке, когда гнался за беглецами. Разнимая драку между заключенными, он получил здоровенный удар по шее обломком водопроводной трубы и три недели провалялся в госпитале. А сколько раз его хотели убить на той же Колыме! Это был фронт, пострашнее того фронта, и не четыре года он на нем провел, а все пятнадцать, и ни разу не дрогнул. Он сражался на этом, пускай и внутреннем, фронте за правду, и пускай сейчас эту правду объявили ложью, но он был простой солдат и исполнял все, что ему приказывали. И если непредвзято посмотреть, то он сам теперь репрессирован еще похлеще, чем при Сталине, те хоть имели какую-то меру наказания, срок, а он был изгнан из органов и репрессирован бессрочно, то есть навечно. И это выдается за какую-то конечную правду!..
Собственно, все произошло случайно. Умер брат Елены, бригадир колхоза. Они с женой приехали в глухую деревушку. Брата схоронили. После похорон, по обычаю, каждый брал что-либо себе на память. Елена взяла старые фотографии, а Лавру Федосеевичу, как человеку серьезному и военному, перед которым она благоговела, жена брата отдала награды покойного.
Больше года пролежали ордена и медали в серванте, пока однажды без особой тайной мысли, но задетый за живое телепередачей об очередной пышной церемонии награждения в верхах, Подсевалов, вроде бы шутя, повесил награды на парадный костюм. Брат Елены был неказистый, вечно небритый человечек, награды он не носил, а на Лавре Федосеевиче ордена и медали засияли во всем великолепии. Он долго смотрел на себя в зеркало, прохаживался перед ним, наконец сел в кресло и задумался. Он понял, что снять с костюма награды будет свыше его сил, но что было делать?..
Эти внутренние боренья продолжались более полугода, пока все не разрешилось без всякой инициативы с его стороны.
Свое пятидесятипятилетие Подсевалов отмечал по-крупному. Собралась вся головка завода: директор, секретарь парткома, главные специалисты. Было много выпито, съедено и сказано приятных друг другу слов. В то время можно было погулять, жилось и дышалось свободно; благословенные времена, неханжеские нравы! Лавр Федосеевич крепко выпил, но мыслил и стоял на ногах прочно. Гости были моложе его лет на десять, пришли на завод недавно, Подсевалова они не знали, поэтому в тостах было много сказано одобрительных слов в адрес старшего поколения. И когда главный энергетик, мальчишка со студенческой скамьи провозгласил тост за героя Отечественной войны, Лавра Федосеевича прошибла слеза. Это был великий момент. Он поцеловал главного энергетика и произнес целую речь о героизме и ответственности перед историей. Сказано было и о руководящей и направляющей роли партии, но сказано было с душой, и в этот миг все почувствовали себя единомышленниками, ощутили кровное родство.
Расходились за полночь. Подсевалов, забыв о наградах, одел парадный пиджак, и все, хотя и были пьяны, отметили про себя, в гостях у какого заслуженного человека они были.
Спустя неделю, секретарь парткома доверительно сказал Подсевалову:
– Поражаюсь вашей скромности, Лавр Федосеевич…
Тот пристально, особым взглядом, который выработался у него там, в зоне, посмотрел на секретаря.
– С вашим иконостасом, – уточнил тот, – с наградами, нужно быть почаще на людях.
– Кому это сейчас нужно, – уклончиво сказал Подсевалов. – Вы же видите нашу молодежь…
– Вот именно! Вы уж извините меня, но на встречу со школьниками вам нужно пойти обязательно. Покажите на примере своей жизни, где зло, а где добро…
Согласился Подсевалов с неохотой. Он вообще был не великий говорун, однако отступать было некуда.
И произошло странное. В школе, стоя под сотнями восторженных ребяческих глаз, он уверовал, что он и воевал и что все награды заслужены им в бою. О войне Подсевалов говорил туманно, больше намекал на особые задания, но, главное, он верил сам себе, и ему тоже верили.
– Вы настоящих шпионов ловили? – спросил его шустрый мальчишка из четвертого класса.
– Ловил, – ответил Лавр Федосеевич и осторожно кашлянул в здоровенный поросший рыжей шерстью кулак.
Появление еще одного заслуженного участника войны в поселке никого не удивило. Шла вторая половина семидесятых голов, время угара развитого социализма, время нескончаемых побед и ликований. Да и поселок стал другим. Бывшие зэки померли или разъехались, бараки снесли и наставили пятиэтажек. От лагеря остался один кирпичный барак усиленного режима, да и в том собрались открывать хлебный магазин.
Уличать в подлоге Лавра Федосеевича никто не собирался, и подвела его обыкновенная утрата бдительности.
В восемьдесят пятом году он уже был на пенсии, когда начали выдавать ордена участникам войны в связи с сорокалетием со дня Победы. Подсевалов, естественно, в военкоматских списках не значился, и ордена ему не полагалось. Это обстоятельство заставило его задуматься.
Выход нашелся сам собой. Умер Зуев, выгрузчик кирпича. Подсевалов знал его еще по лагерю. На похороны пошел, даже нёс крышку гроба, а через пару месяцев подкатился к вдове, так, мол, и так, ездил в деревню, потерял орден. Зуева отдала орден без слова, да еще и медаль «За отвагу». Лавр Федосеевич целый вечер просидел с вдовой, провздыхал, фотографий старых до зевотной ломоты в скулах нагляделся, но черт его дернул попросить бабу, чтобы она никому не говорила про то, что он взял награду. То ли по этому, то ли по чему другому, но эта история просочилась и старухи у подъездов начали перемывать Лавру Федосеевичу косточки.
Особенно усердствовала Сметаниха. Стараниями Подсевалова ее в свое время уволили с завода за пьянку, и теперь она дождалась своего часа. Каких только ему преступлений не приписали старые бабы! Оказалось, что он гонит в стиральной машинке бражку, скрывается от алиментов, а недавно залез к Корпачихе, отсыпал перо из подушки и съел полкурицы. Корпачиха этот факт подтверждала, добавляя, что Лавр Федосеевич, когда она его застала на месте преступления с недоеденной куриной ногой в руке, скрылся, пройдя сквозь бетонную стену. Потом углы в квартире освятили, перестал приходить, а то спасу не было. Это была громкая история, над которой хохотал весь квартал. Дошла она краем и до Подсевалова, и с тех пор он не мог без содрогания смотреть на старух у подъезда.
А те сидели, как ни в чем не бывало, и только появлялся Лавр Федосеевич в своем парадном одеянии, начинали считать награды. Хоть и подслеповатые, со всякими диоптриями, а все выглядывали и считали. Люди посерьезнее отмахивались, а они, как жуки-точильщики, втихомолку делали свое дело. Словом, создали вокруг Подсевалова негативную атмосферу. А сегодня прорвало с похмелья Климова. Хотя кто он такой?.. Лавр Федосеевич два раза оформлял его в ЛТП, а тот посидит, полечится и заливает за воротник хлеще прежнего. Не в нем, не в Фонарике дело…
Последние три года сама жизнь качнулась в сторону и Подсевалову опять, после смерти Сталина, стало неуютно жить. Опять болтуны наверх полезли, газеты открыть невозможно, демократия, гласность. Слава Богу, хоть на пенсии. Опять трухлявые зэки в героях и страдальцах ходят, опять все то, чем жил Лавр Федосеевич, чему поклонялся, проклято и заплевано. Как жить?.. Одна надежда, что пошумят, пошумят, да и войдет все на круги своя. Было уже это – и шум, и низложение авторитетов, побесились и поняли, что из штанов не выпрыгнешь, и успокоились, принялись порядок наводить. В России всегда так надо – сначала порядок навести, а потом уж все остальное, вплоть до демократии и гласности. А они – нет, наоборот затеяли. Ну, ничего, жизнь укоротит узду.
Весь день промаялся на диванчике Лавр Федосеевич с этими невеселыми мыслями. Нехотя пообедал, посмотрел телевизор. И в телевизоре все было не так: какие-то полуголые патлатые девки орали, кривлялись, потом выступал крупный военачальник, спотыкался на каждом слове, но той правды, по которой стосковался Лавр Федосеевич, не было. В конце концов он разозлился и начал облачаться в парадный костюм.
У дверей подъезда по-прежнему судачили старухи. Подсевалов подошел к Корпачихе и грозно спросил:
– Ну и что тебе не нравится?.. Отвечать прямо!
Старуха опешила, засучила руками и ногами.
– Что ты, батюшка, все нравится, все до крошечки…
Лавр Федосеевич победно крякнул и повернулся к Сметанихе, но той уже и след простыл.
– Так-то вот! – пробурчал Подсевалов и, четко печатая шаг, пошел по своему обычному маршруту вокруг дома.
